«Нева» № 9, 2021
Литературный журнал «Нева» издаётся в Санкт-Петербурге с 1955 года. Периодичность 12 раз в год. Тираж 1500 экз. Печатает прозу, поэзию, публицистику, литературную критику и переводы. В журнале публиковались Михаил Зощенко, Михаил Шолохов, Вениамин Каверин, Лидия Чуковская, Лев Гумилев, Дмитрий Лихачев, Александр Солженицын, Даниил Гранин, Фёдор Абрамов, Виктор Конецкий, братья Стругацкие, Владимир Дудинцев, Василь Быков и многие другие.
Главный редактор — Наталья Гранцева, зам. главного редактора - Александр Мелихов, шеф-редактор гуманитарных проектов - Игорь Сухих, шеф-редактор молодежных проектов - Ольга Малышкина, редактор-библиограф - Елена Зиновьева, редактор-координатор - Наталия Ламонт, дизайн обложки - А. Панкевич, макет - С. Былачева, корректор - Е. Рогозина, верстка - Д. Зенченко.
«Мужайтесь, о други!..». За правду и умирать не страшно
(о журнале «Нева», № 9, 2021)
«Нева» – элитарный литературно–художественный и научно–публицистический журнал, ориентированный на петербургскую культуру. В смысловом центре журнала – не столько петербургские темы или петербургские реалии, сколько особое петербургское мироощущение. Не оспаривая первенства Москвы, журнал «Нева» – это языковое ценностное средоточие Петербурга, – ориентирован на петербургский период русской истории, неотделимый от русской классики. На страницах журнала Петербург предстаёт как город Пушкина и Достоевского, Блока и Ахматовой, а также других русских классиков, чьё творчество связано с культурой Петербурга. Отдавая должное земным «властителям и судиям», редколлегия журнала позиционирует Петербург, как город русских классиков, властителей дум. По логике журнала Москву, геополитическую столицу, контрастно дополняет Петербург – литературная столица.
В журнале имеются и собственно краеведческие материалы о северной столице, публикуются сведения из её истории. Однако и камни Петербурга на страницах журнала предстают в контексте русской литературы.
Тематический спектр 9-го выпуска журнала за нынешний год определяет культурно-историческая ретроспекция. В прозе и публицистике журнала поэтапно предстаёт как далёкое, так и сравнительно недавнее историческое прошлое страны. Оно простирается от предреволюционного периода до сталинского периода, от времён «культа личности» до 70-ых годов минувшего века, от 70-ых до 80-ых и 90-ых годов прошедшего столетия. В контексте недавней истории страны на страницах журнала освещается частное бытие современного человека. Актуальному в наши дни прошлому страны посвящены повесть Йосси Кински «Среди подсолнухов», рассказ Сергея Антонова «Мама мыла раму», статья Архимандрита Августина (Никитина) «Алекснадро-Невская лавра по запискам иностранцев» и многое другое.
Основные публикации 9-го выпуска за 2021 год: Александр Городницкий стихи, Николай Хлестов рассказы «Миссия выполнима?», «Последний, случайный», «Зубная щётка», Йосси Кински повесть «Среди подсолнухов», Светлана Попова повесть «Микстура Кватера», Григорий Беневич статья «Ольга Бергольц. Вехи духовной биографии», Вячеслав Влащенко статья «Александр Шмеман и Александр Солженицын: Радость встречи и неизбежность разногласий», Ирина Чайковская статья «В ответе за Вавилова», Архимандрит Августин (Никитин) статья «Александро-Невская лавра по запискам иностранцев».
Смысловое поле 9-го выпуска во многом предопределяет и как бы задаёт публикация Вячеслава Влащенко «Александр Шмеман и Александр Солженицын: Радость встреч и неизбежность разногласий», помещённая в рубрике «Критика и эссеистика».
Статья Влащенко свидетельствует о том, что Солженицын – явление гениальное и противоречивое. С одной стороны, в книге «Архипелаг ГУЛАГ», удостоенной Нобелевской премии, Солженицын сокрушил тоталитарного монстра, железобетонную сталинскую империю. С другой же стороны, Солженицын на протяжении своей жизни исповедовал ту почвенническую психоидеологию, которая подразумевает диктат коллектива и как бы изгоняет из социума самостоятельно мыслящих одиночек.
Две малосовместимые, местами противоречащие друг другу общественные программы писателя сопряжены в личности Солженицына с имиджем пророка, не чуждым и некоторым другим русским классикам – например, Гоголю и Толстому.
Гениальные противоречия, которые взаимно уживались в писателе, определяют тот беспрецедентный (и несколько скандальный) резонанс, который до сих пор вызывает фигура Солженицына в писательской и окололитературной среде. В статье Влащенко упоминается, что на Солженицына нападали как писатели либералы (Бакланов, Войнович, Синявский и мн. др.), так и писатели консерваторы (Ст. Куняев и др.). Симптоматично, что существуют мыслители почвенники, которые негативно относятся к Солженицыну – одному из родоначальников и творцов русской деревенской прозы!..
Собственно статья построена как своего рода конспект или свод комментариев Александра Шмемана, православного священника, мыслителя и богослова, к причудливым зигзагам писательской личности Солженицына.
Шмемана и Солженицына, как показано в статье, поначалу объединяют некоторые либеральные умственные посылки, либеральные ценности. По свидетельству Влащенко Солженицын в противовес Тютчеву и Толстому не был склонен к синкретическому смешению религии и государственности, к синкретическому концепту православной государственности, который Влащенко усматривает даже в творениях гениального еретика Толстого. И у Толстого в «Войне и мире», как показывает Влащенко, кротость военачальника Кутузова одновременно предстаёт как его христианское качество. Оно согласуется с религиозной презумпцией Тютчева «В Россию можно только верить». Гениальная максима Тютчева, казалось бы, предопределяет творческий путь Достоевского, писателя почвенника, однако, Влащенко как бы изымает творчество Достоевского и Солженицына из контекста теократической государственности (иначе говоря, из контекста обожествления светского государства). По мысли Влащенко Солженицын, например, в своём романе «Август Четырнадцатого» разграничивает личную веру участников Первой мировой войны и их воинский долг – своего рода отдание Кесарева Кесарю. Солженицын молчаливо возражает Тютчеву, художественно показывая, что верить следует не в Россию (как призывает Тютчев), а во Христа, Россию же следует защищать от нашествия иноплеменных.
Православие Солженицына свободно от прямого государственного диктата – вот чему умиляется Влащенко и его постоянный герой, друг Солженицына, Шмеман.
Вторая позиция писателя, которую разделяет священник, – это отношение писателя к церковной политике патриарха Пимена. Солженицын уличает Пимена в соглашательстве, в излишних компромиссах с советской властью. Свои упрёки патриарху Солженицын мотивирует концептуально: если Церковь во имя самосохранения утратит своё внутреннее ядро, свою духовную сущность, она перестанет быть Церковью (и сделается непонятным, ради чего предпринимались дипломатические уловки). Отец Александр Шмеман, священник эмигрант, разделяет протестные настроения Солженицына, русского писателя, также обречённого на эмигрантскую судьбу. Оба великих собеседника фактически позиционируют себя как церковные диссиденты.
Третье религиозное убеждение Солженицына, которое в принципе разделяет Александр Шмеман, напрямую связано с судьбой русского старообрядчества. Солженицын, прошедший гулаговский ад, всячески отдаёт должное религиозному страдальчеству и нравственной несгибаемости русских старообрядцев, считает отношение, которое выработалось к ним в пореформенной церковной практике, глубоко несправедливым. Любопытно и симтоматично, что Влашенко показывает русского классика с совершенно неожиданной стороны, говорит новое о Солженицыне, фактически обнаруживает в его писательской личности некие не-коллективные, не-почвеннические составляющие. В самом деле, случайно ли, что героем лагерной прозы Солженицына нередко является русский интеллигент (на массовом фоне – одиночка)?
Шмеман, как показывает Влащенко, не только разделяет многие тезисы Солженицына, но также приветствует его свободную музу. Шмеман фактически рисует Солженицына Гомером сталинского ГУЛАГа, и если дело обстоит так, как видится Александру Шмеману, то мощный и чистый каскад поэзии не может нести в себе ничего заскорузлого, ложно-консервативного и ригористического.
Тем не менее, как показывает Влащенко, единомыслие двух великих людей неожиданно заканчивается и наступает их размежевание. Нападки Солженицына на патриарха Пимена Шмеману (несмотря на его эмигрантскую стезю) со временем видятся чрезмерными, едва ли не оскорбительными как для Руси, так и для Церкви.
Размежевание двух великих людей идёт дальше. Солженицын призывает патриарха Пимена к публичному покаянию, т.е. к изменениям в русской православной Церкви, но не приветствует противостояние зарубежной православной Церкви патриарху Пимену. Солженицын, яростный оппонент Пимена, выступает против автокефалии американской православной Церкви, Шмеман, пастырь-эмигрант, поддерживает автокефалию.
Старообрядцев, которых Солженицын защищает от последователей патриарха Никона, от людей, идущих проторенным путём, Шмеман, в конечном счёте, считает холодными ревнителями устарелых правил, едва ли не буквоедами от религии.
И главное, самого Солженицына Шмеман со временем начинает воспринимать как ревнителя узколобой мелкой идеологии, сторонника упрощённых схем, которые – по Шмеману – парализуют деятельность Солженицына-художника. Два выдающихся человека не только расходятся во взглядах, испытывают разногласия по отдельным вопросам, но также не совпадают в широком личностном смысле. Шмемана смущают не только отдельные высказывания Солженицына, но также его личные качества – например, непримиримость к оппонентам, которая делала Солженицына (в восприятии Шмемана) как бы большевиком наизнанку или даже ««анти-Лениным»» (как дословно говорится в статье). Впрочем, Шмеман, человек по-христиански великодушный, тепло и лирично вспоминает свои ранние встречи с Солженицыным...
Статья, где Шмеману фактически отводится второстепенная роль комментатора Солженицына, неожиданно заканчивается почвеннической апологией Солженицына и развёрнутым порицанием, едва ли не анафемой, которые автор статьи выносит отцу Александру Шмеману. Объявляя Солженицына русским страдальцем, ревнителем русских патриархальных устоев (и как бы забывая о его скрытых либеральных чертах, непредвзято отмеченных самим автором статьи), Вячеслав Влащенко неожиданно упрекает отца Александра Шмемана в пристрастии к западноевропейским буржуазным благам; Влащенко пишет (С. 223):
«Обобщая тему пророчества в «Дневниках» [речь идёт об одноимённом произведении Александра Шмемана – В.Г.], мы можем сказать, что в своем богословском и проповедническом слове о. Александр выступает как пророк, но, в отличие от Солженицына, в его личной жизни открывается внутренний разлад между «пророком» и «человеком», подверженным «мелким» и «ничтожным» страстям, соблазнам и искушениям: слишком светский образ комфортной, сытой (без соблюдений постов), «ресторанной» жизни, лишенной необходимых для души сильных страданий, частые застольные встречи с эмигрантами из России, невозможные без водки и колбасы, постоянное курение, слишком сильный интерес к политике и телевизору».
Мы едва ли знаем, какие страдания испытывал отец Александр и почему он (в пожилом возрасте, когда человека одолевают немощи и болезни!) позволял себе существенные послабления церковного Устава. К тому же невольно возникает вопрос: имелась ли у Влащенко возможность визуально отслеживать всё, что происходило в частной жизни священника в его предсмертный период? Что собственно даёт непреложные основания утверждать, будто Шмеман в конце жизни сибаритствовал (вместо того, чтобы спасать душу)?
Вячеслав Влащенко заключает (С. 221):
«В понимании и оценке Запада сегодня для нас совершенно очевидна правота Солженицына».
Чрезвычайно простой вывод, к которому приходит Влащенко, имеет полное право на существование, но несколько противоречит наблюдениям самого Влащенко над свободомыслием Солженицына, которое всё же однозначно не укладывается в прокрустово ложе имперской идеологии (при всех литературных устремлениях Солженицына к патриархальным ценностям, к вековечным устоям почвенничества).
Статье Влащенко органично предшествует статья Елены Айзенштейн ««Если помнишь, статуи готовы...». К теме памятника и культа Пушкина в России», опубликованная в той же рубрике «Критика и эссеистика». Узнаваемо предваряя Влащенко, Айзенштейн задаётся вопросом, объединяющим 2-ве публикации рубрики: что значит для нас тот или иной классик – будь то нобелевский лауреат Солженицын или солнце русской поэзии Пушкин (при всей, казалось бы, невозможности упоминать эти два мировых имени в едином перечислительном ряду)?
Тем не менее, Айзенштейн ставит вопрос о том, кто для последующих поколений Пушкин – литературный пророк («больше чем поэт») или эстетический гений, служитель Аполлона. Ища подступов к ответу на поставленный ею бесконечный вопрос, Айзенштейн ссылается на строку из стихов Есенина, обращённых к памятнику Пушкину: «А я стою, как пред причастьем». Есенин, по мысли Айзенштейн, жаждет приобщиться к поэтически священной субстанции, получить от Пушкина бесценный дар...
От памятника Пушкину Елена Айзенштейн переходит к статуе командора в трагедии Пушкина «Каменный гость» и, ссылаясь на труды Ахматовой о Пушкине, говорит о мотиве возмездия в «Каменном госте», а также о склонности Пушкина как бы разделять себя на Дон Гуана и Командора. Айзенштейн ссылается также на современную поэтессу и мыслительницу Седакову, которая вослед Ахматовой акцентирует в «Каменном госте» Пушкина христианскую мораль. Едва ли можно исключить, что Седакова в данном случае немножко стилизуется под Ахматову – стремится быть современной Ахматовой (и развивает её тезисы).
В своём следовании Ахматовой, а затем и Седаковой Айзенштейн, во-первых, не обнаруживает ощутимой концептуальной самостоятельности (на фоне Ахматовой и Седаковой), а во-вторых, у Айзенштейн невольно происходит некоторое смешение понятий: наказанный донжуан – это одна тема, поэт, преемник Пушкина, получивший от него в наследие некую священную чашу – это несколько другая тема. Было бы едва ли ни абсурдно, например, утверждать, что в стихах Есенина о памятнике Пушкину («Мечтая о могучем даре...»), Пушкин вот-вот выступит в качестве ожившего памятника и за что-либо покарает Есенина. Меж тем, у Айзенштейн «два» памятника выступают в не вполне мотивированном контекстуальном соседстве.
Переходя с темы на тему, Айзенштейн в итоге приходит к несколько самоочевидному умозаключению. Едва ли не исчерпывающе являя русскую поэтическую пушкиниану и ссылаясь на Кушнера, Айзенштейн пишет (С. 191): «Это потрясающе глубокая мысль – увидеть в Пушкине Аполлона, а не Командора русской поэзии».
При всём том, у Елены Айзенштейн имеются интересные посылки, она задаётся содержательными вопросами и подчас являет читателю тонкие филологические наблюдения. Например, она убедительно пишет, что перекличка двух пароходов (двух поэтов?) в стихах Блока о Пушкине («Пушкинскому дому») типологически родственна образу парохода-человека в известных стихах Маяковского («Товарищу Нетте, пароходу и человеку»).
Среди великих имён прошлого в 9-ом выпуске журнала «Нева» фигурирует академик Вавилов. Знаменательна публикация Ирины Чайковской «В ответе за Вавилова» (о книге: С. Е. Резник. Академик Николай Вавилов: наветы и ответы. М.: Вест-Консалтинг, 2021). Автор публикации утверждает, что если мы не воспримем уроков исторического прошлого, например, страшных уроков, которые преподнесла нам эпоха сталинизма, мы не сможем позитивно двинуться и в будущее. Тем самым, в публикации заявлено, что собственно научные открытия Вавилова (которые были официально забракованы и фактически перечёркнуты Сталиным) не исчерпываются своей узко-цеховой, узкопрофессиональной значимостью.
Правда едина, в какой бы сфере жизни она ни проявлялась, в науке или в иной сфере, поэтому наши искажённые представления об узкопрофессиональных предметах, которыми занимался Вавилов, неизбежно поведут к искажению правды вообще, к искривлению исторических путей страны. Адекватная переоценка достижений Вавилова, по мысли Чайковской, является условием здорового будущего страны, залогом позитивного течения отечественной истории, какой ей надлежит быть сегодня и завтра.
Многолетнее замалчивание научных достижений Вавилова, казалось бы, не имеющих никакого отношения к политике, по мысли Чайковской объясняется боязнью правды вообще, в том числе боязнью правды о сталинизме – стародавним изъяном некоторых общественно влиятельных людей с искривлённым сознанием, искривлённой психикой. Случайно ли и то, что при Сталине Вавилов был репрессирован как человек общественно опасный, а не просто официально не признан? (Ведь не всякая безвестность в научной сфере, не всякое прозябание автоматически влечёт за собой суровую физическую расплату).
Излагая исторический сюжет, рассказывая о том, как при открытой поддержке со стороны Сталина ловкий выскочка и популист Лысенко вытеснил из научного мира Вавилова, человека действительно выдающегося, Чайковская свидетельствует о тогдашнем состоянии страны в целом. Она фактически опровергает расхожий тезис (который непосредственно в статье не приводится, но в принципе подразумевается): «При Сталине хоть порядок был!». Чайковская последовательно показывает, что при Сталине имел место не столько порядок, сколько массовый психоз – его последствия были вредны, быть может, не столько для самого Вавилова (за правду и умирать не страшно), сколько для страны в целом.
Говоря о более чем странных политических завихрениях Сталина, Чайковская настоятельно предостерегает читателя и от нынешнего мракобесия. Своего рода антидотом против него автор публикации считает трезвое знание сравнительно недавней отечественной истории, адекватное представление о сталинизме и его страшных последствиях.
В статье Чайковской конкретные сведения о научной деятельности Вавилова органично сочетаются с общими умозаключениями Чайковской.
Другая антисоветская публикация журнала принадлежит авторству Дмитрия Колесниченко. Она озаглавлена «Фильм «Иван Васильевич меняет профессию»: Как изменили пьесу Михаила Булгакова?».
Автор публикации утверждает, что создатели культового советского фильма во главе с кинорежиссёром Гайдаем превратили глубокую многослойную мистическую драму Булгакова в поверхностную социальную сатиру и едва ли не в дешёвый киношный фарс.
Однако, во-первых, если трагическое содержание облечено в смешную форму, оно способно с особой интенсивностью воздействовать на читателя, как это происходит, например, в романе Булгакова «Мастера и Маргарита», где за социальной сатирой скрывается нечто неизмеримо большее. Нечто аналогичное (и вполне булгаковское по сути) способен ощущать кинозритель в кинокартине Гайдая (которая неизбежно снималась в жёстких цензурных условиях, располагающих кинозрителя угадывать подтекст кинокартины, а не только видеть действие в кадре). Во-вторых, законы кинокадра всё-таки отличаются от законов сцены; уж очень пристрастно и придирчиво перечисляя многочисленные отклонения киносценария от пьесы Булгакова, Колесниченко немножко недоучитывает различия театра и кино как видов искусства. В конечном счёте, театр, который вырос из античной трагедии, отличается по своему смысловому полю от современного кино, и это неизбежно.
Тем не менее, в целом Колесниченко убедительно свидетельствует о том, как в 70-ые годы свирепствовала советская идеологическая цензура, загоняя талантливого режиссёра Гайдая в прокрустово ложе легкомысленной кинокомедии и препятствуя ему проявиться более масштабно. Гайдая, судя по теме фильма, занимал трагический средневековый сюжет, но явить его полномасштабно было невозможно в тогдашних советских условиях.
В рубрике «Петербургский книговик» (подрубрика «Территория памяти»), где опубликована статья Колесниченко, помещены также книжные рецензии, размышления и разборы Елены Зиновьевой «Без названия» (подрубрика «Книжный остров»).
В противоположность Колесниченко другой автор, опубликованный в журнале, Николай Хлестов в своём рассказе «Миссия выполнима?» являет миру своего рода письменные здравницы как советскому прошлому, так и советскому кино. Негодуя на тех, кто самоуверенно ругает историческое прошлое страны, Хлестов воспроизводит приватный разговор двух друзей-единомышленников (С. 19):
«Наконец Саша выплыл из тишины.
– Ну что, погрустим-попечалимся, чтобы не расстраиваться слишком сильно и долго? Что-то мы теряем... и уже потеряли. Мы потеряли главное – неповторимых советских женщин. Таких больше нет!
– Саша, мы потеряли страну и много другого, например наше удивительное советское кино. Вероятно, от потерь на стыке времен и Советский Союз развалился».
Рассказ Хлестова, формально относящийся к художественной рубрике «Проза и поэзия», содержит своего рода публицистическое опровержение тезисов Дмитрия Колесниченко о нашем старом кино (несмотря на то, что в точном смысле слова ностальгия по нему как бы передана Хлестовым герою-повествователю).
Публицистическая нота в рассказе Хлестова не случайна. Как свидетельствует биографическая справка, автор окончил МГИМО и получил опыт работы в дипломатической службе. Понятно, что автор рассказа «Миссия выполнима?» занят не только эстетическими вопросами, но также вопросами политической истории страны, которые неизбежно находятся в ведении публицистики.
В параметрах публицистики Хлестов фактически оспаривает Колесниченко на страницах журнала. В самом деле, какие бы концептуальные упрёки Колесниченко ни адресовал Гайдаю, профессионально-технический уровень нашего старого кино на нынешний день остаётся мало достижимым и попросту непревзойдённым.
Помещая на страницах журнала два взаимно противоположных мнения, редколлегия журнала выражает преимущественно третью позицию: прошлое страны не свободно от трагических ошибок, но при всём том величественно и из него не могут быть также вычеркнуты объективные достижения. Потому оно не заслуживает поспешного и безответственного осуждения, хотя преподносит нам подчас весьма неутешительные уроки.
Смысловое поле «Невы» допускает появление на страницах журнала консервативно-патриотических текстов – например, текстов Хлестова. Так, в его рассказе «Миссия выполнима?» показан частный человек, который стал жертвой международных игр бывшего СССР и Запада (в рассказ Хлестова привходит политически-детективная интрига). Трезво осознавая трагедию персонажа, который стал невольной жертвой международной политики СССР, Николай Хлестов признаёт за страной великие достижения и выражает надежду, что со временем былое величие страны вернётся, а трагические ошибки, допущенные советским правительством, останутся в прошлом.
В другом рассказе Хлестова «Последний, случайный» показано, как неряшливо, наспех делалось кино 90-ых, насколько оно уступало советскому кино. Эпитет «случайный» в заглавии рассказа указывает как на случайно-хаотический характер киноискусства 90-ых, так и на авторскую ностальгию по советским временам, когда Окуджава писал свой «Синий троллейбус» (тот самый – «последний, случайный»).
Третий рассказ Хлестова «Зубная щётка» написан на узнаваемо автобиографическом материале. В рассказе отнюдь не без колкого юмора описано, как молодой человек в советское время собирается в заграничное путешествие.
Несмотря на свою консервативно-патриотическую ориентацию, автор не считает нужным как-либо приукрашивать суровую реальность советских лет. В рассказе подробно и не без желчи описано то, сколько бюрократических кордонов, «чисток» и проверок требовалось пройти советскому человеку, чтоб его допустили за границу. Однако рассказ написан так, что читателю становится понятно: отечественная среда обитания герою сердечно дороже, нежели приглаженный и благополучный европейский ландшафт. Хлестов отнюдь не идеализирует советскую реальность, но показывает некоторые её светлые стороны (С. 24):
«Итак, начало семидесятых годов двадцатого века. Не будем касаться того, чего тогда не могло быть. Ну, не было компьютеров, мобильных телефонов, устройств дистанционного управления телевизорами, как и умных телевизоров и умных домов, кухонных комбайнов и многих других полезных и ненужных вещей, без которых люди тем не менее жили и при этом, случалось, были счастливы. Но было и что-то такое, чего не встретишь сегодня. Например, рекламу заменяли лозунги, на которые мало кто тогда обращал внимание, но зато они были! Даже как-то скучно без них. Коммунистические заветы создавали особое ощущение жизни, и при этом человек человеку был друг, товарищ и брат. Недобрые остряки, правда, заменяли слово «брат» на слово «волк». Но это была бессмысленная подмена понятий, такой неправильный юмор. На самом деле, каждый, то есть ты, жил не просто так, а со смыслом».
Жизнь за рубежом, напротив, видится Хлестову внешне благополучной, но внутренне бессмысленной. И напротив, советский абсурд видится автору средоточием внешней убогости и внутреннего смысла.
Нота ностальгии по Советскому союзу и критическая оценка, отнесённая к 90-ым годам прошлого века, содержится также в повести Светланы Потаповой «Микстура Кватера» (с подзаголовком «История за каждой стеной»). По своей сюжетной канве, более того, по своему смысловому полю «Микстура Кватера» Потаповой напоминает «Крейцерову сонату» Толстого – произведение, где главный герой на основании личного опыта с глубоким и искренним омерзением говорит о гендерной сфере, о прямой причинно-следственной связи любви и преступления.
В толстовских красках предстаёт и скандальная эпатирующая исповедь одного из главных героев Потаповой. В повести Потаповой (со слов главного героя) не без художественного остроумия показана связь между прагматикой 90-ых и проявлениями людского цинизма, скотства, беспринципности в гендерной сфере. Герой Потаповой с омерзением рассказывает о себе (С.119-20):
«...Начало моей мерзости было ещё до свадьбы. Два года мы жили с Ольгой, как принято говорить, в гражданском браке. В девяностые – ты, верно, помнишь [герой обращается к своему давнему другу – В.Г.] – это только начиналось. Это теперь даже девочки и мальчики после школы, а кто и в старшем классе сходятся да живут вместе. А в юности наших отцов и матерей – матерей особенно это касалось – сожительство без кольца на пальце считалось страшным позором и допускалось в виде исключения только у людей поживших, в возрасте. В девяностые же перемена для нас, нового поколения, случалась очень просто. Стало возможным легально снимать или покупать квартиры, а в тех жить, с кем хочешь, в гостиницах перестали спрашивать паспорта у пар на предмет штампа о браке: вот и всё».
Разумеется, оборотистость и практическая хватка, полезные качества, которые культивировала в человеке эпоха 90-ых, автоматически не означают разврата. Однако перед нами не историческая хроника 90-ых, а художественный текст. Автору невозможно отказать в художественном остроумии. Оно заключается в том, как гендерная сфера взаимодействует у Потаповой с общественной сферой. Персонаж Потаповой полагает себя в таких психосоциальных условиях, в которых разврат как бы вытекает из всей логики 90-ых.
Далее герой излагает то, в чём собственно мерзость его личного опыта (и в немалой степени – гендерной сферы вообще).
По логике повести, как бы переданной персонажу, семья порождает механизмы взаимного использования в психике обеих половинок супружеской пары (разумеется, в том случае, если им не хватает любви).
Вкратце говоря, он хочет, чтоб его любили, потому что это ласкает его самолюбие, потому что ему так психически комфортно. При этом сам любить он не торопится. Он предпочитает её использовать. Свои корыстные виды на него имеются и у неё. Ей психически комфортно иметь мужа в качестве собственности, и если не в прямом, то в переносном смысле вести его на поводке. Он обеспечивает ей психически комфортный общественный статус замужней женщины.
Так, он чувствует себя вполне позитивно, пока его не посещает страшная догадка: она в своё время вышла за него замуж не потому, что ей хотелось связать свою судьбу именно с ним (а не с кем-то ещё), а потому что ей вообще надо было выйти замуж. Иначе говоря, она вышла замуж не ради него, а ради себя – ради своего материального, психического и социального комфорта. (Муж неплохо зарабатывает и вообще позиционирует себя как человек социально устойчивый – в том смысле, в каком благополучный социальный статус человека понимался всеми в 90-ые).
Когда он заподозрил её в том, что она его на самом деле не любит, он утратил сердечный комфорт и сердечную успокоенность. Однако вместо того, чтобы попытаться развестись (что в 90-ые было совсем не трудно, как, впрочем, и сейчас), он – не без некоторой даже достоевщины – принимается беспрестанно изводить жену, как бы вымещая на ней свою досаду...
Субъект ужасной исповеди, – его трудно именовать иначе как антигероем – по ходу своего рассказа делает одиозное заявление: Ахматова и Цветаева, при всей своей поэтической славе (или благодаря ей), были матерями кукушками, т.е. фактически бросали своих детей на произвол судьбы. Со стороны рассказчика следует не менее одиозный комментарий: если невнимание матери к собственным детям не восполнено действительно великими стихами, эта мать преступница.
Деструктивному опыту семьи, основанному на взаимном использовании, недоверии, подозрительности, Потапова противопоставляет идеал семьи. Он зиждется на любви, которая в свою очередь подразумевает глубинное понимание запросов того человека, который навеки вверен ей, проникновение в сущность близкого человека. Максимальные требования писательница адресует и ему – этой начальной половинке супружеской пары.
Потапова, выражаясь пушкинским языком, противопоставляет деструктивному опыту семьи не поучение, а идеал. Не просто сухая мораль, но творческое бескорыстие в семейной жизни – вот на что ориентирует Светлана Потапова своего читателя.
Гендерную тему в 9-ом выпуске журнала контрастно дополняет батальная тема. Всё в той же рубрике «Проза и поэзия» опубликован почти душераздирающий рассказ Сергея Антонова «Мама мыла раму» – о ребятах призывниках, служащих в горячих точках...
Военная проза журнала предваряет повесть Йосси Кински «Среди подсолнухов», где литературные картины мирной жизни перемежаются батальными страницами...
В начале повести героиня представлена читателю не той, кто она есть на самом деле. Иначе говоря, социальная сущность героини не совпадает с её почти простонародной внешностью. Перед нами убогая старушка, торгующая семечками. И мало кому дано догадаться, что в дореволюционном прошлом она имела аристократическое происхождение и получила аристократическое воспитание. Впоследствии, как повествует автор, она хлебнула горя, испытав и ужасы сталинизма, и страшный опыт Великой отечественной войны – пройдя те бесчисленные социальные и непосредственно телесные мытарства, которые способен принести частному человеку суровый ход истории.
В повести Кински, написанной не специально на религиозную тему, присутствует религиозная компонента. Автор исподволь доводит до читателя мысль о том, что при всех достоинствах полученного героиней воспитания, ей исходно не чужда сословная чопорность и сословная замкнутость. Не без тайного попущения Божия ей посылаются те почти нечеловеческие испытания, которые по человеческому рассуждению безумны, несправедливы, не заслужены героиней. Тем не менее, опыт неимоверных страданий сердечно умудряет и духовно воспитывает героиню Кински.
Один из наиболее глубоких личных стрессов, полученных героиней, это начало Великой отечественной войны и приход немцев в деревню, где героиня повести – со своим не пролетарским и не крестьянским происхождением – укрывается от возможных преследований и чуть ли не отсиживается.
Картины взаимодействия Анны (так зовут героиню) с непрошеными гостями таят за собой религиозную мысль, которую автор эстетически корректно, эстетически ненавязчиво внушает читателю. Какими бы суровыми, даже неодолимыми ни были внешние обстоятельства, – свидетельствует Кински, – человек в состоянии соответствовать замыслу Божию. Поэтому не следует бояться даже фашистов – максимум того, на что они способны, это отнять жизнь. Но человек и так смертен, поэтому умирать за правду не страшно.
С условностью и относительностью, казалось бы, непреложных ужасов, преподносимых частному человеку историей, согласуются в повести неподвластные законам эпического времени фрагменты частного бытия. К ним относится, например, слова, которые произносит немецкий военачальник в редкую минуту целительной душевной слабости. Кински пишет (С. 73):
«Погрузившись в состояние пьяной безмятежности, майор решил пооткровенничать:
– Знаешь, а я ведь был против этой войны. Да и сейчас считаю, что она нам не нужна, – обратился он к Анне. – Зачем Германии эти дикие края, в которых даже нет нормальных дорог? Меня тоже ждут дома и мать, и жена, которых я сильно люблю. Но тут я был бессилен, потому что отказать фюреру – значит подписать себе смертный приговор. Но меня растил не фюрер. Только кому это скажешь?».
Внеисторические фрагменты повести, её эпизоды, когда частное бытие словно выбивается из неумолимого хода истории, в повести художественно согласуются с благородно статичными картинами подсолнухового поля. Напоминаем: Анна под старость торгует семечками, и подсолнечник – своего рода положительный символ, который ей жизненно сопутствует и жизненно соответствует. При всём натурализме повести, в ней присутствует и скрытый символ: женщина – цветок, произрастающий под солнцем.
Повесть Йосси Кинси не содержит единого динамичного сюжета, его как бы заменяет несколько хаотичная (свободная от причинно-следственных цепей) биография героини, её жизненная стезя, которую в свою очередь расцвечивает и разнообразит ряд чрезвычайно выразительных вставных новелл. Например, в эпизоде вторжения немцев в деревню, среди сельчан находится предатель, который объявляет о своей готовности сотрудничать с фашистами. Причём предыдущие страницы повести не очевидно, но узнаваемо указывают на то, что такой-то человек способен предать односельчан. Писателем выведен своего рода советский Швабрин (мы знаем, Швабрин – герой «Капитанской дочки» Пушкина, универсальный образ предателя).
Так вот, когда один из сельчан переходит на сторону оккупантов, мы ожидаем, что он будет сотрудничать с фашистами, а в дальнейшем он будет уничтожен (или по каким-то причинам не уничтожен) советской властью. Однако события повести развиваются мотивированно и в то же время непредсказуемо – не так, как мы в принципе могли бы ожидать (что свидетельствует о новеллистическом мастерстве Кински). Другая новелла: Анна отлично говорит по-немецки (сказывается полученное в детстве аристократическое воспитание). Так вот Анна, которая свободно владеет немецким, не боится последствий и, не задумываясь, говорит дерзость в лицо немецкому военачальнику. Тот в гневе и требует, чтобы Анна поставила себе на голову яблоко; далее подвыпивший злодей пытается попасть в это яблоко из тяжёлого пистолета (намеренно рискуя прострелить Анне голову: проклятая игра). Казалось бы, варианта только два: пуля либо попадёт, либо не попадёт в женщину (попадёт ли она в яблоко, разумеется, не так уж важно). Однако изображаемая писателем ситуация развивается непредсказуемо, ошеломляюще и в то же время художественно убедительно. События развиваются по некоему третьему сценарию, которого невозможно было ожидать.
Повесть Йосси Кински убеждает: религиозная проза – не то же самое, что проза на религиозную тему. Бог посещает сей мир чаще всего незримо, однако смысл, который является сквозь жизненные невзгоды, сквозь тьму обстоятельств, свидетельствует о присутствии в мире идеального начала (а не просто о нагромождении житейских случайностей). И вот у Кински над религиозной темой преобладает религиозный смысл...
В повести Кински блистательно сочетаются эпохальные и общечеловеческие смыслы. При всём том, в тексте есть одна небольшая историческая неточность. Автор вскользь упоминает о том, что колхозы возникали на месте былых усадеб, а вот процесс коллективизации деревни в произведении ясно не упомянут, что поневоле наводит читателя на мысль, будто на революционном пепелище в одночасье выросли колхозы – на самом же деле шёл долгий мучительный процесс истребления исконной деревни...
К повести Кински, где человек – в данном случае Анна – существует по-своему независимо от смены эпох (вспомним почти райское внеисторическое поле подсолнухов) по смыслу примыкает рассказ Марии Бердинских «Винегретик». В рассказе описано то, как в современную кафешку заявляется личность чуть ли не из нэповских или из ещё более ранних времён, причём посетителям заведения очень ясно, что при всём желании дама не могла бы дожить до таких фантастических лет.
Однако описанное Бердинских явление по-своему не удивительно. Ведь существует такая преемственность поколений, такая наша связь с нашими предками, которая позволяет помыслить человечество в единстве. А значит, гостья из далёкой эпохи в принципе возможна.
Однако её появление в современной точке питания большинству кажется не совсем уместным. Её чуть ли не силком выпроваживают, что говорит о внутренней жестокости нашего времени при его относительной внешней либеральности.
С религиозно окрашенной художественной прозой журнала согласуются публикации на собственно религиозные темы. Так, в рубрике «Публицистика» помещена статья Григория Беневича «Ольга Бергольц».
В биографии Бергольц автор выявляет три периода: религиозное воспитание, увлечение революционными идеями, уход от традиционного православия, мотивированный представлением Бергольц о том, что в коммунизме успешно реализуются христианские идеи, но только без Христа; возвращение к христианству под воздействием невыносимых страданий. Ольга на собственном опыте познала, что такое сталинские репрессии, что такое тотальный голод (вызванный ленинградской блокадой), что такое настоящие жизненные утраты. В результате последовало религиозное возрождение Ольги Бергольц, однако её вера (вновь обретённая) была не вполне традиционной. Так, в своих стихах Бергольц сравнивала оледенелую блокадную Неву с рекой Иордань, а крупицы хлеба, которые были практически бесценны в пору тотального голода, Ольга – в своих стихах – сравнивала с причастием.
В статье Беневича безупречный академизм сочетается с концептуальной новизной. На колоссальном, практически исчерпывающем фактическом материале Беневич показывает различные вехи духовной биографии Ольги Бергольц.
Завершает 9-ый выпуск «Невы» за нынешний год работа по истории русской православной Церкви. В рубрике «Пилигрим: к 800-летию Александра Невского» опубликована статья Архимандрита Августина (Никитина) «Александро-Невская лавра по запискам иностранцев».
Помимо уникальных фактов, бесценных сведений по истории русской Церкви, статья содержит и концептуальную новизну. Сообщая о том, что «основание Александро-Невского монастыря относится к 1710 году» (С. 241) архимандрит Августин молчаливо свидетельствует: Пётр I, основатель города на Неве (с большими или меньшими на то основаниями) полагал себя преемником Александра Невского. В 1723 году, как указывает архимандрит Августин, Пётр поначалу отдал распоряжение перенести мощи святого из Владимирского Рождественского монастыря в Александро-Невский монастырь. Однако вследствие ряда исторических обстоятельств мощи святого были перенесены в Александро-Невский монастырь в августе следующего 1724 года. Торжественное событие в истории русской православной Церкви состоялось по случаю заключения Ништадского мира со Швецией.
Попутно архимандрит Августин сообщает о веротерпимости Петра, благодаря которой на строительство Александро-Невского монастыря приглашали зарубежных мастеров. Они-то и оставили уникальные свидетельства о том, как создавался монастырь.
9-ый выпуск журнала за нынешний год в традиционной рубрике «Проза и поэзия» содержит также ряд поэтических подборок. Первая из них принадлежит авторству Александра Городницкого – крупного учёного-океанолога. Параллельно Городницкий ведёт литературную деятельность. Он известен не только в качестве поэта, но и в качестве одного из основателей авторской песни в России.
В стихах Александра Городницкого имеется множество петербургских топонимов, Городницкий создаёт своего рода поэтический путеводитель по Петербургу; поэт мысленно посещает и другие русские города – например, Омск, воспетый в одноимённом стихотворении. В литературно безупречных стихах Городницкого, тем не менее, присутствуют некоторые черты описательности. От лирики естественно ожидать не столько культурных топонимов, сколько эстетических сущностей.
Впрочем, Городницкий не ограничивается указанием на те или иные значимые местности, а идёт путём художественного осмысления конкретных топонимов, сличая прошлое и настоящее страны. В стихотворении «Карантин» Городницкий пишет:
Который день сидим в карантине,
Где снова возвращаюсь я во сне
К морозному пустому Ленинграду
И, просыпаясь, думаю о том,
Что пандемию мы переживем,
Как пережили некогда блокаду.
Филологически искушённый читатель заметит, что в процитированных стихах Городницкого на современную тему имеется аллюзия на стихотворение Пушкина «Дорожные жалобы».
Приверженность к географической конкретике не мешает Городницкому быть статусным поэтом. В одном из стихотворений он открыто подчёркивает свою принадлежность к элитарной литературной культуре Петербурга, фактически ставит себя в один ряд с петербургскими классиками, воспринимая их в качестве своих «товарищей по несчастью». В стихах Якову Гордину поэт пишет:
Далеких времен отголоски
Мне ветер случайно принес,
С Довлатовым вместе и с Бродским
В один мы попали донос.
Завершает стихотворение отчётливо антисоветская нота, знакомая нам по публикациям Колесниченко и Чайковской; Городницкий пишет о советских временах:
Сегодня порядки другие,
Но вижу, куда не взгляну,
Что гложет по ним ностальгия
Безумную нашу страну.
Политические убеждения поэта выстраданы, его стихи проникнуты болью за нашу страну и в этом смысле равновелики прозе Хлестова, опубликованной в журнале, пусть даже Хлёстов исповедует чуждые Городницкому политические убеждения. Они взращены страданием, которое облагораживает человека.
Подборка стихов Евгения Попова – это подборка немного иронической лирики. Среди стихов Попова имеются осмысленные, но всё-таки подражания Мандельштаму; Попов пишет:
Провинциальный город-пригород.
Хоть здесь и меньше носят бороды,
Как и везде, здесь много придури...
Невольно вспоминается Мандельштам: «В спокойных пригородах снег/ Сгребают дворники лопатами; / Я с мужиками бородатыми/Иду, прохожий человек».
В стихах Светланы Чернышовой на особый женский лад культивируется поэтическая вольность и поэтическая шалость, сообщается об особых правах поэта.
Также в рубрике «Проза и поэзия» опубликована подборка религиозно-философических стихов Изяслава Котлярова.
«Нева» – журнал умеренно либеральный – не в том смысле, что он содержит либеральную программу, а в том смысле, что он допускает плюрализм мнений, плюрализм высказываний. Например, в одних публикациях 9-го выпуска журнала за этот год выражается ностальгия по Советскому союзу (Хлестов и др.), а в других – антисоветские настроения (Чайковская, Колесниченко, Городницкий и др.). Однако свободная амплитуда мнений и высказываний в журнале ни в коей мере не подразумевает вседозволенности или произвола.
В круг требований, которые редколлегия по умолчанию выдвигает к авторам, относится уважение к историческому прошлому страны – пусть даже из него можно извлечь разные, подчас взаимно противоположные уроки. Наше историческое прошлое на страницах «Невы» предстаёт не в изоляции от современности, не в замкнутом или самодовлеющем качестве. Напротив, оно становится фоном и мерилом частной жизни современного человека. Уроки эпохи сталинизма, уроки 70-ых, уроки 90-ых – вот что системно прослеживается в журнале.
Те силовые линии, которые связывают наши дни с минувшим, заданы и предопределены непреходящими ценностями. Они исходно расположены не во времени, а в вечности, но способны привходить в ту или иную эпоху, проявляться во времени. К кругу этих вечных, но способных присутствовать во времени ценностей, относится правда, ради которой не страшно и умирать.
Авторы публикаций журнала не поучают читателя, а эстетически ненавязчиво показывают ему: правда (а не потреба тела) есть то, ради чего следует жить и одновременно то, ради чего при необходимости не жалко умирать.
ЧИТАТЬ ЖУРНАЛ
Pechorin.net приглашает редакции обозреваемых журналов и героев обзоров (авторов стихов, прозы, публицистики) к дискуссии. Если вы хотите поблагодарить критиков, вступить в спор или иным способом прокомментировать обзор, присылайте свои письма нам на почту: info@pechorin.net, и мы дополним обзоры.
Хотите стать автором обзоров проекта «Русский академический журнал»? Предложите проекту сотрудничество, прислав биографию и ссылки на свои статьи на почту: info@pechorin.net.