Воробей, жук, кузнечик...
Елена Крюкова о стихотворениях Софии Максимычевой
Перед нами стихи, где что ни поворот, то метафора, что ни ракурс, то обостренное (собственное, оригинальное!) ви́дение.
Мрачным магнитом притягивают эти стихотворения петербургского цикла. Питерский колорит подан иной раз очень неожиданно, метафоры выбиваются из шаблона привычных питерских «записных» красивостей и поэтизмов:
Бренчит в кармане пара гаек,
мост не закрепишь – оторвут (...)
Поверх реки собор глазеет
и шелестит беззубым ртом... (...)
Немногие задумываются над положением, что Питер в русской литературе – это философия, а не вид, не пейзаж, пусть даже исторический, не ландшафт. Поэт добирается до этой трагической философии и смело предъявляет нам ее; тут одновременно отзвуки и обертоны и Достоевского, и Андрея Белого, и Ольги Берггольц, но никто из вышеперечисленных Софией Максимычевой не скопирован, не повторен; эти реминисценции скорее внутренние, духовные, и здесь впрямую – изображение вечности, вечной жизни личности, не спрятавшей от своего народа свою огромность, и это изображение не яркое и броское, а именно холодно-сдержанное: сквозь плотные слои северных туч пробивается тусклый, но упорный, упрямый луч русской истины, русской правды:
(...) Озябший Грибоедов смотрит в окна
на медленно вздыхающий канал;
листва, упав с деревьев, молча мокнет,
как будто Бог ей в жизни отказал.
За плотным небом веская основа,
и прошлое, и пришлое извне...
И, кажется, из мороси свинцовой
является всё истинное мне.
И удивительно, тихо, ненавязчиво просвечивает из этих сумерек, из этой вечной чухонской непогоди драгоценный самородок – напоминание о родине, ее нежная, еле слышная мелодия, беспафосный, но отчетливый мотив, упоминание родной земли:
Плывёт седая штукатурка,
дождями вымучен чердак;
где пахнет влагой петербургской,
там пласт земли родной размяк.
Перетираешь на ладони,
как мукомол своё зерно... (...)
Спору нет, София Максимычева драматический и даже трагический поэт. Самое верное мироощущение для поэта, когда настойчиво и твердо выполняется старинное и множество раз, в разные времена, повторенное наблюдение о том, что лучшая русская поэзия печальна. Допускаем, что это музыкальное и эмоциональное положение соответствует истине. У автора трагична даже сама возможность человека высказаться в Слове, в Логосе, спеть свою песню, быть Поэтом: это не столько наслаждение, сколько тяготы, горечь, боль, и нет с этой вечной болью сладу:
(...) Горчит полынью
язык – мой враг и божий дар,
и нет покоя с этой мукой
среди бесчисленных казарм
и убывающего звука.
И стихотворный цикл «Координаты» так назван не зря; название обжигающе-символическое (а любой символ-знак жжет, будоражит, причиняет порой неизбывное страдание!..) – за этим фасадом казалось бы, бесстрастного поименования стоит невидимый крест (координаты – вот они, горизонтально-вертикаль!..), и недаром в тексте появляется Бог, упоминание о Нем, как намек на Его недреманое Око, надежда на Его милость, даже к самому маленькому, по-гоголевски, по-достоевски, человеку на земле:
(...) и Бог, который нас хранит,
чей взгляд так сокровенно светел,
как богомола и сверчка,
как лица наши на рассвете,
и смерть стекает свысока (...)
Даже смерть тут «стекает свысока», как петербургский вечный сумрачный дождь...
Бог является и еще раз, и это Его репризное появление, без грана религиозной торжественности или антуражных церковных реалий, приближает нас к Нему – и дает понять, что поэт, без всякой религиозной декларации, душою близок к Богу; это понимание мирового единства, крепкой духовной связки «человек - Бог» тоже своего рода достоевская аллюзия; для полноты картины тут не хватает только диавола, чтобы он с Богом поборолся в сердце человека, и тогда будет совсем уж классически-питерский колорит; но вот, вот она, птица темных, потусторонних, мистически-адских сил, не сразу ее заметишь:
(...) с моста пытается глазеть
суровый ворон в пасть канала...
В подборке есть стихотворение, которое отзвучивает суровой и нежной ахматовской музыкой (а значит, тоже воистину-питерской). Текст опять вспыхивает сакральным словом «родина», и этот образ подан не трафаретно, а внутри странной, необычной оптики, в сопровождении трех героев стихотворения (если исключить из списка лирическую героиню): это воробей, смерть и жук. Птица, смерть и насекомое – почти Босховская триада; смерть предстает в окружении двух явлений живого, двух символов земной жизни. Если рассмотреть эту несложную символику, то понятной становится образная нагрузка стихотворения: воробей – символ веселья, неистребимого жизнелюбия, а жук, еще со времен Древнего Египта, – символ бессмертия, новой жизни, перерождения, своего рода воскресения; жук – это умирающий и воскресающий бог, древний архетип. Итак, по левую руку царицы-смерти – жизнь с ее поспешным прыганьем-скаканьем, с ее неистребимым весельем сквозь любую ее горечь, по правую руку – бессмертие.
И в свете этой символики снова появляется родина, которую мы «пока не потеряли». Здесь потеря – и как реальный отъезд, земное прощание с насиженным гнездом, и как ирреальный «отъезд», полет в иной мир, прощание с миром земным, и эта вариация прощания навсегда иллюстрируется печалью лирической героини: «...умру и не скажу...».
А упоминание об общей вине в финальной строфе настраивает на лад исповеди, покаяния, смиренного признания всеобщих грехов. Так от возможности понимания смерти и бессмертия автор делает шаг к осознанию чисто нравственных моментов жизни. И, да, отсутствие в душе человека вектора к покаянию – трагично.
Пусть кровь течёт по рукавам,
и воробей сидит на ветке...
Спроси:
– Отдам? Я не отдам
под запах лёгкой сигаретки
ни этой родины, ни той,
что мы пока не потеряли;
накинь на плечи мне пальто
и не тревожься о печали,
что я умру и не скажу,
как холодели плечи в зимнем...
Смотри, по стенам ходит жук,
и он единственный невинный.
Питерская колористика постепенно становится почти пифагорейским объемом, космическим явлением:
О, петербургская тоска,
промозглый слой воздушной сферы! (...)
Пушкинская, классическая ритмика пропитана метафорикой нынешнего дня:
(...) а здесь другой объем речей,
свеченье льдин, идущих цугом;
казанский выводок свечей
чадит арапским полукругом. (...)
И свечи – живые, как желтые, золотые цыплята, бегущие за ночью-клушкой, и эпитет «арапский» открыто напоминает о Пушкине и его Петербурге, и льдины, что светятся на Неве абсолютно призрачно, потусторонне, как гигантские сколы циркона или топаза, идут цугом, – почти гоголевские лошади по Невскому проспекту...
Иной раз появляются мандельштамовские интонации. Подана эта поэтическая перекличка очень утонченно, деликатно:
Пташка божия – кузнечик,
бродят тени по стенам.
Ты зимой насквозь просвечен,
похоронен между рам. (...)
И нам уже некогда всплакнуть над тем, как «...свернувшийся в калачик / спит кузнечик вечным сном», потому что все эти пушкинские и мандельштамовские сверчки, жуки и кузнечики, вся эта насекомая армада зовет к новому символическому осмыслению изображенного фрагмента жизни: кузнечик – одновременно и символ вечного лета, с его яркими радостями и беспечным времяпрепровождением, в контраст к вечной питерской промозглой осени-зиме, к ее дождливым слезным печалям, и символ вечного музыканта, играющего на своей скрипочке среди травы бесконечную мелодию жизни.
По сути, это совокупный символ поэтики Софии Максимычевой.
И это поэт с будущим. Со своим оригинальным образным ви́дением и необычной вербальной атмосферой.
Крюкова Елена: личная страница.
София Максимычева, родилась и живёт в Ярославле. Училась в техническом вузе. Работала на радио, в государственных и медицинских учреждениях. Дипломант литературного конкурса им. М.М. Пришвина «Хранители Природы». Шорт-лист Всероссийского литературного конкурса к 200-летию И. С. Тургенева «Родине поклонитесь». Финалист международного поэтического конкурса «Эмигрантская лира 2018 года» и многих других. Автор трех поэтических книг.
Стихотворения Максимычевой Софии:
***
Над Мойкой ночь, фонарь мигает,
деревья сбросили листву.
Бренчит в кармане пара гаек,
мост не закрепишь – оторвут.
Холодный взгляд, окинув воды,
поправит правый берег и
найдёт изъяны у природы
и недостаточной любви.
Поверх реки собор глазеет
и шелестит беззубым ртом...
Пробрался месяц сквозь лазейку
и жмётся к небу животом.
Такая осень, брат, с раскладом,
куда не кинешь взор – блестит:
и маслянистая лампада,
и петербургский реквизит.
***
Харламов мост, бетонные устои,
а в перспективе – осень и вода.
Забытое пытаешься освоить,
по часовой дом Ва́лька обойдя.
Озябший Грибоедов смотрит в окна
на медленно вздыхающий канал;
листва, упав с деревьев, молча мокнет,
как будто Бог ей в жизни отказал.
За плотным небом веская основа,
и прошлое, и пришлое извне...
И кажется из мороси свинцовой
является всё истинное мне.
***
Зайдёшь неспешно в двор соседний
по Достоевского с тылов;
издалека зовёт к обедне
густая соль колоколов.
По ржавым трубам ходят воды,
гудит проводка между стен,
какого ждать ещё исхода,
пока твой дом благословен?
Плывёт седая штукатурка,
дождями вымучен чердак;
где пахнет влагой петербургской,
там пласт земли родной размяк.
Перетираешь на ладони,
как мукомол своё зерно...
Искрит лантерна – глаз господний,
но всё равно – темным-темно.
Координаты
1.
Прошу, настрой на мирный лад,
на материнский зов и сына.
В глубоком сне заговорят
те, кто на стылом тракте сгинул.
Закопан в снег лежащий на
просторах сумрачной долины.
О, если б только ночь смогла
их вспомнить всех.
Горчит полынью
язык – мой враг и божий дар,
и нет покоя с этой мукой
среди бесчисленных казарм
и убывающего звука.
2.
Вот зонтик падает в Неву,
а ты стоишь и в жизнь не веришь,
ворона шепчет:
– Подниму.
А у воды песчаный берег,
нет, вру – там камень и гранит
бывает, что гуляют дети
и Бог который нас хранит,
чей взгляд так сокровенно светел
как богомола и сверчка,
как лица наши на рассвете,
и смерть стекает свысока,
но я надеюсь с ней не встречусь.
3.
Проклятый город за окном ,
где пятки лижет слабый ветер...
Ты говорил, что так давно
повис над нашим домом вечер:
кусты усохли в темноте
и псы доверчивые сдохли;
прости, что были мы не те
а были в чёрном цвете окна,
ходили тени по стене
как в Колыме твоей олени
и вроде не было грустней
тех кто снимает кровь с коленей
* * *
Координаты: север, юг;
запрет на полную свободу.
Некстати вызванный испуг,
и никаких экскурсоводов,
где изначальных точек нет
в рельефах впадин и разъёмов.
Купавник, влажный горицвет
покорен звуку травяному,
но выгибают шеи в швы
тела растений цвета нео,
в границах лиц прифронтовых,
где небо сызмальства темнеет.
Как глубина, являя свет,
ведет незрячего дорогой,
так вхожи мы в Его подклед,
холодный склеп немого слога.
Где дом качаемый молчит,
как борт увитого ковчега,
пока внутри легко горчит
сыпучий голос печенега,
разбавив жаром горький снег –
водой со склонов Арарата...
Так, словно здесь – не человек,
а Каин зверь, убивший брата.
Господь, тебе не разглядеть
тел, мельтешащих под ногами!
Мы – насекомые на треть,
на треть – ходящие кругами
где близость стен, и гулкий звук,
всё соизмерено в природе,
чей роздых росстани упруг,
но голос тих и безысходен.
И боевая тьма во всём
так беспрепятственно тосклива,
что разомлевшие несём
смертельной жизни справедливость.
Как будто знающие ждём –
что опадёт листва с хитина....
Рядком поставят под ружьё,
а скорый выстрел
будет в спину.
* * *
Пусть кровь течёт по рукавам,
и воробей сидит на ветке...
Спроси:
–– Отдам? Я не отдам
под запах лёгкой сигаретки
ни этой родины, ни той,
что мы пока не потеряли;
накинь на плечи мне пальто
и не тревожься о печали,
что я умру и не скажу
как холодели плечи в зимнем...
Смотри, по стенам ходит жук
и он единственный невинный.
***
У дракона хрустящие косточки
и блестящий огонь в волосах.
Есть порталы для доступа воздуха,
только их не отыщешь впотьмах.
Наколдуйте мне снега, пожалуйста,
бросьте сахар в заздравный стакан,
предстоит мне добраться до августа
через множество станций и стран.
Не запомнив названия строгие,
пересечь привокзальную речь.
Снега нет, говорят:
– Экология!
Снег сошёл и уже не разжечь.
Только в горле першит по-осеннему,
словно эта погода навек;
или терпит своё поражение,
растерявшись у касс, человек.
Так и будет стоять неприкаянным
посреди говорливой толпы,
где припаяны намертво гаечки,
и дымят паровозные лбы.
***
Прозрачный шлейф забытых связей,
пыль, собирающий подол;
день ото дня однообразен,
вьюн стены серые оплёл.
В сыром пространстве мало света,
но тени тянутся к воде,
шуршат обрывки от газеты,
с моста пытается глазеть
суровый ворон в пасть канала,
холстину ветер теребит,
где чалит лодочник помалу
куски огромных мшистых плит.
О, петербургская тоска,
промозглый слой воздушной сферы!
И отголоски, что Москва
оглохла от своих размеров,
а здесь другой объем речей,
свеченье льдин, идущих цугом;
казанский выводок свечей
чадит арапским полукругом.
Дворы-колодцы, рты раскрыв,
хватают жадно воздух прелый;
народ шагающий сонлив,
вокруг Невы не потеплело;
и моросит февральский хлам
в развалы каменного кроя,
где ветер шарит по углам,
как вор карманник для пропоя.
***
Пташка божия – кузнечик,
бродят тени по стенам.
Ты зимой насквозь просвечен,
похоронен между рам.
Умер тихо, без страданий,
уронив скрипичный ключ.
Упадёт на зорьке ранней
белый пух из снежных туч.
Кто-то вспомнит, и помянет,
и посмотрит за стекло,
где у сотни добрых нянек
сад вздыхает тяжело.
И кружит метель и плачет:
и о том, и о другом,
а свернувшийся в калачик
спит кузнечик вечным сном.