«Знамя» № 7, 2021
Ежемесячный литературно-художественный и общественно-политический журнал «Знамя» издается с 1931 года в Москве. Выходит 12 раз в год. Тираж 1300 экз. В журнале печатались А. Платонов, Ю. Тынянов, А. Твардовский, В. Некрасов, Ю. Казаков, К. Симонов, Ю. Трифонов, П. Нилин, В. Астафьев, В. Шаламов, Б. Окуджава, Ф. Искандер, Л. Петрушевская, В. Маканин, Г. Владимов, Ю. Давыдов, В. Аксенов, В. Войнович и многие другие талантливые писатели.
Сергей Чупринин (главный редактор), Наталья Иванова (первый заместитель главного редактора), Елена Холмогорова (ответственный секретарь, зав. отделом прозы), Ольга Балла (Гертман) (заведующая отделом публицистики и библиографии), Ольга Ермолаева (отдел поэзии), Станислав Вячеславович Секретов (заведующий отделом «общество и культура»), Людмила Балова (исполнительный директор), Марина Гась (бухгалтер), Евгения Бирюкова (допечатная подготовка, производство), Марина Сотникова (заведующая редакцией, распространение).
Страна трагедий
(о журнале «Знамя» № 7, 2021)
Стихи в № 7 «Знамени» разворачиваются манящим призрачным веером и тянут наше подсознание, иной раз романтично именуемое душой, в неизведанную (и, слава Богу, необъяснимую!) глубину. Таков Алексей Кубрик – столь же современный, сколь и бродски-традиционный; столь же ирреальный, сколь то и дело уходящий в соблазны вполне мужского, маскулинного, жесткого здравого смысла. Стихи Кубрика странным образом сочетают в себе вязь коврово-узорной лексической сложности и горячий порыв простоты, плохо скрываемой искренности, граничащей с откровенным, принародным страданием.
трепетные и хрупкие
два шага вперёд
противогазы в сумки
зимний лес допоёт
отскрипит, отворчит, долает
собака ныряет в снег
человек понимает
в чём он не человек
И лучше всего в Кубрике трагическая нота. Русская поэзия не может не быть трагической, пусть тайно, всегда изначально.
Россия, ты подвинься как-нибудь.
Я так устал терять тебя впервые,
что даже молча продолжаю выть,
ныряя в переулочки кривые.
Денис Колчин тоже трагичен. Трагизм из нынешнего времени не вытравить, не выжечь никакой ковровой бомбардировкой. Военкор, Колчин повидал виды на разнообразных войнах, и они наложили свою тяжкую лапу и на его мировосприятие, и на способы его высказывания, на совокупность его стилистических приемов и окраску вербального мира. Подборка «Русский репортер» за суховато-скромным названием таит симфонический звуковой спектр – от дикого грохота канонады до горького прерывистого вздоха, сдавленного плача у военной фотографии.
Оба твоих фронта на одном фото –
от крымской степи до каспийского форта.
Настенная карта. Подойдёшь ночью,
скажешь: «РПГ» – и она кровоточит.
Промолвишь: «Зачистка» – слёзы ручьями.
И даже не вздумай жене или маме.
Можешь поджечь, если тебе угодно.
Утром поперхнёшься – жива и подробна
как прежде, как птица-позывной «Феникс».
И все твои старания ей до фени –
раствори, сожри, изничтожь конкретно...
Почему? Потому что война бессмертна.
Вот этот почти постулат: «война бессмертна» – не только поэтическая формула Колчина, но заклинание-заклятие всего современного универсума: равнодушие людей к самим себе, привыкшим убивать и умирать, сначала потрясает, потом привыкаешь. Привыкаешь, как выясняется, и к смерти, и к бессмертию. А все же больно, больно, как в начале мира, когда ты, в криках и крови, рождался на свет:
Никуда теперь не деться
от бинтов и костылей.
Детство, где ты? Где ты, детство?
Под землёй, в кругу друзей.
Виталий Симанков в подборке «Паркитулярные письма» непонятно-счастливо, изящно и печально сочетает, сплетает две стилистики – девятнадцати-, даже восемнадцативековые фиоритуры, музыку Державина, Капниста и Сумарокова, с грубым юмором и неприкрыто-острой ироничностью наших дней, со стеклами нашей новомодной оптики, и то его поэтический микроскоп увеличивает явление во много раз, то мощный телескоп направляется в дальние дали баснословно-исторического ви́дения:
На площади народ,
Сезонное пришествие народа
И подлого, и знатнейшего рода.
От Аполлона до последнего урода,
Все ждут переворот...
Благодаря державинской интонации Симанков приближается к изображению наиглавнейшей материи поэзии – Времени:
«Притих и эльфов шумный рой,
И трубы ангелов в эфире...»
– Что делать зимнею порой,
Когда сидишь в худой порфире,
Когда на ладан дышит трон,
Когда повсюду разоренье?..
Вертится мир, как электрон:
Рожденье, смерть и воскресенье.
Столкновение лексик: порфира... электрон... смерть и воскресенье... Царская торжественность, за нею призрак политики. Научные изыскания, за ними – призрак гонимого мыслителя. Величайший архетип бытия – смерть и воскресение, а потом, понятно, опять рождение: так замыкается обреченный круг. И выхода нет.
А нужен ли выход?
Марина Мурсалова «Песнями пораженных» ничего не желает ни утвердить, ни показать, ни обнаружить. «Песни пораженных» - крайне интровертивная композиция. Она создана, кажется, для того чтобы утянуть за собой вглубь, ввернуть живое в воронку, где на дне застывает жуком-плавунцом иероглиф забытой вечности. Архетип забвения – тоже прерогатива древности. Забвением можно опьяниться, в его море можно плыть. Поэт, вернувшись в Россию из Китая (там Марина обитала, там прошел большой кус ее таинственной для нас жизни), внезапно находит себя чуть ли не на обрыве бытия:
мир:
пытается сделать меня сильнее
я:
не поддаюсь
остаюсь
слабой
Поразительная медитативность и абсолютно восточное авторское пренебрежение ко всевозможным мелочам жизни, мешающим жить. А рядом, близко – все равно жалость и тоска по утраченному детскому миру, по наивному, словно бы новогоднему чуду:
...если б время назад бы мы б эльфов спасли
заповедник бы сделали там их пасли
Роза вянет от мороза. А проза?
Да есть ли разница между поэзией и прозой? Может, мы сами ее выдумали, гордецы? Хорошая, красивая, драматическая, ритмизованная проза поется, как у Саши Николаенко; проза астафьевской, великой сибирской суровости врывается в стихи Ольги Ермолаевой, солено и винно пропитывает стихи Марины Кудимовой... Вот и проза «Знамени» № 7 медленно движется, канатоходка, по туго натянутому тросу над пропастью в горах.
Над пропастью непонимания и неприятия.
Наталья Соколовская, «Покой», рассказ из современной жизни. Куда уж современнее. Это про ковид. Документализм тихо превращается в художество – незаметно и горестно; так прерывистое повседневное бормотанье переходит в музыку, в тоскливые интонации предсмертной неслышной песни:
«...Квартиры превращались в тюремные камеры, которые невозможно было покинуть в случае заражения. Мне казалось, что лучше уж переболеть, чем ждать, испытывая унизительный страх. Но ведь тогда мы с матерью окажемся отрезанными друг от друга».
Дневниковость граничит со скалистыми обрывами монологов и диалогов, с катастрофными огнями античной трагедии:
«Я склоняюсь к матери, растираю ее холодные руки, шепчу, что надо-де еще немного потерпеть, а мать шепотом отвечает: «Я потерплю, потерплю, ты только не нервничай...».
Дочь заболела; мать заболела. Мать умерла. Дочь осталась жить, и почти поминутно фиксирует в тяжелой и спокойной исповеди мерный и неуклонный, неумолимый ход: болезни, времени, судьбы. Такой дневник может сейчас написать каждый из нас. Этим он и страшен.
Нина Горланова, «Светотень», преодоление. И опять это горькое слово «ковид», и опять эта жажда узнать, что же там будет потом, после него. Или он нам дан навсегда?
И Нина Горланова думает уже не о времени: о себе.
«Смогу ли я после ковида жить, как ранее – любя весь Божий мир?
Уже позднее, чем вы думаете, – говорил один монах.
Скорей-скорей, а то наступит никогда!
И пора говорить проще – учиться у снегопада, у ветра. Но как ни стараюсь... получается пирог из одного изюма».
Мы все слишком часто стали задумываться о «никогда» и о «навсегда». То время, которого боялись простые люди (страх Божий!..) и о котором сокрушались богословы, толкуя Аокалипсис, – вот оно, пришло. Пришло и царит. И художник не может на него не откликаться.
В Нининых набросках появляются то отец, то дед, то она сама – ребенок, то в полный рост ее детство (и оно тоже чувствуется читателем и выглядит, как некий громадный ребенок-великан, прозрачно нависший над нынешней стареющей Ниной...), и это естественная жажда – заглянуть в прошлое, этим взглядом-мостом преодолеть забвение, перебежать по этому быстрому тоскливому, слезному взору в утраченное:
«Груня низко кланяется:
– Люди добрые, топорных дел мастера! Спасибо за куриный суп!
– Там снегири упали – наклевались пьяной рябины, – бабушка Анна Денисовна смотрит на меня.
Из-за оттепели ягоды забродили. Но я соберу птиц раньше, чем кошки прибегут.
Под моей кроватью уже расколотая Хозяйка медной горы – хочу склеить, пока никто не заметил (и вся я об осколки порезалась, кровь хлестала – древние темные силы проснулись).
Там же бабочка-крапивница – найдена в сугробе...».
Павел Финн, «Мелочи из позапрошлой жизни», три рассказа. Три рассказа о любви и смерти. Смерть ходит рядом с нами, но ближе всего она ходит рядом с нашей любовью. И с нашей разлукой. Люди, разлучаясь, умирают: и счастье, если они встречаются – в посмертии, в неведомом пространстве-времени, которое под силу изобразить лишь поэту, ибо сам он живет в двух мирах (что Тютчев еще подметил: «...на пороге/ Как бы двойного бытия...»):
«Если бы встретились, не завелись бы в моей крови эти равнодушные твари, пожравшие мои бедные красные кровяные тельца – наверное, от тоски по тебе... Знаешь что? Давай играть в как будто...
– Что?
– Помнишь, как маленькие играют? Давай, как будто мы тогда все-таки встретились у «Центрального».
– У «Художественного», – сказал он.
– У «Центрального», – сказала она.
– У «Художественного», – сказал он.
И они оба засмеялись.
– Если бы мы встретились, я бы не умерла, – сказала она.
– И я, – сказал он». («Как будто»).
А в финале рассказа «Две сестры» сестра, уходящая из этой жизни вон, пытается вымолвить, высказать любовь, понимая, что человеческим языком ее не скажешь, только, быть может, Ангельским:
«В ожидании «скорой» наклонялось над ней лицо младшей. Сейчас будет говорить, что любит, думала старшая, умирая, надо ей тоже сказать, что я ее люблю».
Речь людская! Что есть слово? Почему мы именно им лепим вот это второе, «двойное бытие»? Наш иллюзорный мир, притворяясь, что он-то и есть настоящий, самый подлинный, а не та подчас тяжелейшая реальность, внутри которой мы существуем, не понимая, откуда мы, кто мы, зачем мы здесь и куда идем...
Владимир Лидский – терпко-трагический, дышащий-живой, ярко-древний, почти библейский, невзирая на то, что невероятно нынешний, сиюминутный и одновременно симфонично-масштабный; его проза течет, как река, она неостановима, она мощна и сурова, и в рассказе «Маленькая и мелкий бес» главные герои, Лида и Рымарь, берут на себя всю тяжесть всепожирающего времени; мука, где Лида работает после гибели убитого ею мужа-мельника (она зарубила его топором и похоронила в одной могилке с заспанным ею сыночком...), это символ времени, его вечного снега, опять – его забвения: белизна, неисходный траур земли, осыпающаяся на землю полова звезд... Стах Рымарь, немцы, СС, война, бедные убиваемые, вечно гонимые евреи, затравленные новой адской войной... Владимир Лидский смело изображает современный ад, его же изображали многие, но благодаря отлично взятой интонации «бесконечной» вагнеровской мелодии, бесконечных периодов и нигде не рвущихся временных потоков, он создает словесной живописью картину непрекращающегося, перманентного Нового Ада, где насильно, проклиная жизнь, живут и действуют люди, где они выживают наперекор всему, где они, о чудо, в крови и казнях и проклятьях – любят (пусть даже им это кажется!..):
«(...) малышей поставили на край – на край ямы, на край жизни, а Рымарь, стоя против толпы малышей и держа в руках теплый шмайссер, дрожал и плакал, чувствуя, как ледяной пот течет по спине и едва не журчит, подобно весеннему ручью, – он не хотел стрелять, это же дети! пусть отправил в яму антиквара Шломо, дурачка Витю и десятки других знакомых и незнакомых лидчан, но тут дети... впрочем, хотел он убить маленького олененка? хотел! ибо свидетелей не оставляют в живых, но в березняке был один олененок, а тут – толпа, и ведь им сказали раздеться, – голые рахитичные малыши стояли на краю ямы, утробно воя и утирая слезы грязными кулачками, – Рымарь дрожал, руки тряслись у него, но тут подошел офицер, немец, каркнул что-то и сунул кулаком в лицо, – Рымарь отступил, сел в траву, отирая кровь и, когда затрещали выстрелы, втянул в плечи голову и в ужасе взрыл лицо руками... нет, не забыть Рымарю тех оленят, большеглазых хранителей тьмы, годами приходивших к нему и мучивших своим видом, – коленками, грудками, локоточками, бледными лбами, спутанными кудряшками... нет! то был не я, думал Стах, сидя уже на Володарке, в одиночной камере замка, ведь я не убийца, не зверь, я лечил зверей, никого не трогал, я – доктор (...)».
Никита Немцев, «Уроки тавтологии», из цикла «Сельские натюрморты». Герой Валентин сопровожден синею русской зимой и скрипом снега под валенками. Валенки здесь – символ вечности, как выясняется, совсем не вечной и не бессмертной, а жалко исчезающей перед пониманием Валентином того, что он вдруг Понял (именно так, с прописной буквы).
А Понял он, судя по всему, сугубую обреченность жизни, вернее, всех совокупных жизней, складывающихся в диковатое, Протеевски-многоглавое понятие человечества: после посещения профессора-историка деревенский Валентин летит, яко Ангел, прямехонько в психушку, и психбольница здесь – символ-знак Последнего Приговора, четко обозначенного в Писании.
«Валентин вывернулся весь наизнанку (как бы мясом наружу, как цветок или морская звезда под солнцем, или тлеющий песок, или этот образ, который бежит-бежит и не может схватиться за суть, – но вы же и так всё понимаете, да?), – но только вворачивался-то он существованием, а вывернулся в несуществование – и, будто банан, освобожденный от шкурки, оказался весь там, настоящий и целиком. Валентин посмотрел по сторонам, увидел какое-то ничто – плоское и пушистое, как мультики из детства. Сверху, на ниточке, улыбался картонный полумесяц (божественный русский язык трепещет в бессилии передать, какой именно он был). Валентин посмотрел по сторонам и прошептал:
– И вот я здесь...
Он подумал еще, что это, наверное, и есть неподлунный мир, но жалко было мусолить слова – он полетел прямо в луну: поначалу она жгла, но свет был молоком, и если его выпить, то не страшно».
Александр Шилякин, «Петя Тетерев», два рассказа. Владислав Отрошенко пишет врез к их публикации. И вот тут Отрошенко проговаривает волшебное слово «сновидческий». Сновидческая проза, сновидческие рассказы, картины сновидений, даром что все это вроде бы реальность. Сновидческим воздухом, призрачно-зеркальными отсветами сновидений окрашены все рассказы номера. Значит ли это, что авторы уходят от суровости традиционного русского реализма в сторону не только сновидения либо зеркала, пугающего зеркального отражения со всею его призрачностью и фантасмагоричностью, но и в сторону той художественной виртуальности, что скоро переплюнет любое кино и станет привычным бытием новой «Матрицы»? А жизнь-то все равно – то битье, то поцелуи, то злоба, то любовь, а боль и любовь ведь ходят рядом, парой, как «мы с Тамарой» в детских стихах Агнии Барто:
«Вышел Петя за двор, у низкого забора сел на лавку, локтями уперся в колени. Напротив соседские дети под вишней играли на ковре. Девочка била кулачком по кулачку мальчика, била, била, мальчик отдергивал руку, не успевал. Девочка смеялась и била, била, била. Убрал мальчик руку, не успела девочка ударить, теперь его была очередь. Бил мальчик кулачком по кулачку девочке, бил, бил, бил, девочка заплакала.
– Ну ты чего? – мальчик спросил.
– Больно же, – плакала девочка, – ты так сильно бьешь.
– Прости, – сказал мальчик, – ну прости меня, пожалуйста!
Мальчик девочку обнял и поцеловал в соленую от слез щеку, целовал, целовал, целовал, и девочка улыбалась сквозь слезы».
Мистический финал напрочь смывает страшным водопадом древних проклятий всю бытовуху, что разворачивалась перед нами баянными мехами весь рассказ; ритмика становится первокнижной, поток событий сгущается, восприятия смещаются и сдвигаются ракурсы; то ли мы видим эти картины, то ли Петя Тетерев, то ли сам автор, то ли Бог, то ли диавол – вон они мелькают, крючья когтей и мокрые зверьи носы:
«Свернули Леонид Семенович и Петя Тетерев с аллеи и пошли между деревьев. Долго шли, листьев горы вороша, и не слышали чужих шагов. Светили над лесом звезды, и не видно было от их света, как смотрят из темного леса на них глаза. Услышал Петя Тетерев, как стреляют за спиной, ударило его в спину, ударило еще, упали с плеча у Пети лопаты, Леонид Семенович упал в желтые листья, достал пистолет и стрелял, стреляли близко, потом дальше, далеко стреляли, прилег Петя на землю, налилась красная кровь на желтые листья. Лежал Петя Тетерев и смотрел на высокие звезды, что над лесом светили, становилось совсем темно и холодно в лесу. Ходили вокруг тяжелые ноги, гребли листья желтые, носы мокрые, губы липкие трогали Петю Тетерева, дышали носы на желтые листья, и кислым запахло, когти черные рвали бордовый фрак на груди, рукава батистовой рубашки резали, встала на Петю Тетерева нога тяжелая, шерсть упала на лицо, так что не видно стало звезд, и дышать, дышать не хватало».
Татьяна Полетаева публикует письма покойного Александра Сопровского к покойному Александру Казинцеву. Доносятся до нас голоса людей, которых уже нет. Они есть? Они – в иномирии? А мы тут, мы ловим эти голоса, они рассказывают, а мы зрим картины, то живые, то застылые, и вдруг они опять передвигаются и дышат, и есть маленькая непонятная, непостижимая возможность еще раз, нам с вами, прожить ту жизнь, кусок той жизни, которою жили они, ушедшие:
«Я съездил за Таней, мы пошли к этому Толе, но стихов его слушать не стали (забыли), он обиделся, мы сами обиделись и ушли. Пьяные, сидели мы в сквере возле Александринки 27 и клялись в вечной дружбе – мы с Виталием, а Люба с Таней. Наутро я попросил Таню позвонить им, потому что забыл, где мы договорились встретиться. Но Люба сказала Тане, что Виталий обратился к ней, Любе, с таким же вопросом. И девочки решили, что нам нужно денек отдохнуть. Завтра (то есть уже сегодня) мы встретимся, и Виталий поведет меня в университет на какую-то интересную лекцию о Достоевском».
Сквер, вино, клятвы в вечной дружбе... Молодость, девочки, лекция о Достоевском... Когда человек умирает, важная всякая деталь его жизни, доходящая до нас, прилетающая к нам. Рисунок на обивке дивана, узор на ковре, на обоях... марка папирос, название водки, обувь, купленная в магазине за десять минут до закрытия... Но в эпистолярной эпопее важно еще расхождение писателей, духовное их разъятие: они избрали разные дороги творческого существования при советском строе...
Яков Гордин, «Книга судеб, или История с человеческим лицом», к выходу книги Натана Эйдельмана «Сказать все». Великое имя Александра Пушкина ведет вперед и наталкивает на раздумья, сообразные течению нашего времени. В первую очередь раздумья эти соотносят между собой гигантские исторические пласты, пытаются наблюдать их тектонические сдвиги. «Что же для Эйдельмана видится «предметами сокровенными»? То, что образует грозное единство личной судьбы и безжалостного потока истории. «История не щадит человеческой личности и даже не замечает ее», – печально констатировал Бердяев в «Самопознании», философской автобиографии. Безжалостность истории была внятна и Пушкину, и Эйдельману. Но для них история не была неким абстрактным процессом. Она была для них ярко персонифицирована. Эйдельман говорит о «Полтаве», что «в этой поэме личное, частное уже раздавлено, перемолото историческими жерновами». Однако жернова эти приводит в движение исключительно человеческая воля, и любимая пушкинская формула – «сила вещей» – для них отнюдь не безлика».
Владимир Аристов, «Мандельштамовский эпиграф к прошедшей осени», о стихотворении «Фаэтонщик». Прослеживаются связи, порою подсознательные, питающие поэта, что создает стихотворение, – здесь и жизненные впечатления, о которых говорила жена поэта, Надежда Яковлевна Мандельштам, здесь и ассоциации с «Пиром во время чумы» Пушкина, далекие отголоски чумы средневековой, европейской, чумной и глухой страх сталинской эпохи; современность накладывается на древность, предание – на подлинность и документальность, живая, остро-пронзительная поэзия – на горскую песню и миф, легенду:
«Можно сказать, что в «Фаэтонщике» связались литературные и жизненные сюжеты нескольких авторов из разных времен. Происходит множественное сочетание важных деталей произведений, а не только их тем. Здесь пересеклись пушкинская «Маленькая трагедия», очерк Мережковского и стихотворение Пастернака».
Константин Фрумкин, «Рождение нежного мира». Поднимается проблема насилия и жертвы, их неразрывной связи. Что есть насилие, почему оно существует в мире? Возможно ли прожить без войн, без жертв, без ненависти, без мести? Все это чересчур актуальные вопросы, болезненные темы.
«И как обойтись без неравенства и принуждения?
Может ли семья существовать без гендерного разделения функций и специализации женщины на домашнем хозяйстве?
Может ли промышленность существовать без эксплуатации рабочих?
Может ли быть судебное следствие без пыток?
Может ли быть справедливая система наказаний без смертной казни?
Может ли быть обучение детей без телесных наказаний?
Можно ли поощрять лучших, не обижая худших?».
Элеонора Шафранская, «Бутовский полигон vs Нукусский музей имени И. В. Савицкого». Трагические фрагменты биографий художников, расстрелянных на Бутовском полигоне, чьи работы спасал Игорь Савицкий для музея, посвящая этому жизнь... И опять трагедия. В который раз. Мы страна трагедий, и нам от них никуда не уйти:
«На одном из последних допросов Комаровский честно и прямо отвечает на вопрос о своих политических убеждениях: «Я верующий православный человек, признающий старую церковь Никоновского направления. С политикой Советской власти имею расхождения в вопросах религии и церкви. Я считаю истинной христианскую религию, т. е. то, что Советская власть не признает и с чем она идейно борется.
Вопрос: Следовательно, вы идейный и убежденный враг Советской власти?».
Враг, враг, враг... Всюду враги. Всех и везде надо уничтожить. Извне и изнутри. Мы слишком много и часто убивали. И убивали нас. Поэтому нам тяжело начинать мир сначала, с чистого листа. За нами клубятся тучи, сонмы невинно убиенных. И – несчастных палачей.
Алексей Макушинский: «Литература - как дерево», разговор с Татьяной Веретеновой. О вечной жизни слова, о возможности писать как жить, об авторах прошлого, о соблазне заглянуть в будущее посредством выдумки, иллюзии, о людях, которые помогают создавать книги. И как же мы мечтаем о бесконечности... о вечности!..
«Мне ужасно нравится у Николая Кузанского представление, что бесконечная линия – именно бесконечна и что поэтому ее нельзя поделить. Эта бесконечная линия символизирует, разумеется, Бога, божественную любовь. Что бесконечная божественная любовь принадлежит каждому вся целиком и на части не делится. Я считаю себя атеистом, но сама эта мысль все равно восхитительна».
Ольга Балла, «Форма для собирания себя», фрагментарная, сверхкороткая, эссеистическая, дневниковая и черновиковая проза в бумажной и электронной периодике первых месяцев 2021 года. Ольга Балла рассматривает дневники Юрия Кублановского, черновики Олега Юрьева, сверхкороткую прозу Глеба Шульпякова, фрагментарное письмо Никиты Алексеева, фрагменты ненаписанного Евгении Вежлян... Замечательно пишет Ольга Балла об этом феномене существования текста, запечатленной мысли:
«(...) это еще и о том, как случайное организует зрение, а вслед за ним и мышление; как повседневные практики удерживают и формируют восприятие мира».
Далее мы можем познакомиться с рецензиями на вышедшие книги: Дмитрий Данилов – «Человек из Подольска» (рецензия Марии Мельниковой), Вячеслав Шаповалов – «Безымянное имя. Избранное XXI» (рецензия Ольги Балла), Анаит Григорян – «Осьминог» (рецензия Александра Чанцева), Михаил Квадратов – «Восьмистрочники» (рецензия Дарьи Тоцкой), Владимир Паперный – «Архив Шульца» (рецензия Юрия Рыдкина), Константин Комаров – «Только слово» (рецензия Ксении Аксеновой), Елена Груздева – «Болонка, сдохни! Эссе о психоанализе, театре и кино» (рецензия Елизаветы Трусевич), Мария Затонская – «Дом с птицами» (рецензия Елены Севрюгиной). Станилав Секретов пишет о казахстанском издательстве «Фолиант», Павел Глушаков - о тамбовском литературном альманахе «Ямская слобода», Павел Руднев - о творчестве Евгения Гришковца.
Вот июльский номер «Знамени», одного из ведущих журналов России. И его история, и его современное бытие движутся и по горизонтали - охват писательского материала бесспорен и широк, - и по вертикали: журнал всегда отличала тяга к произведениям, глубоко погружающимся в животрепещущие, острейшие проблемы социума и в тайны отдельно взятой человеческой жизни. Авторы «Знамени» - в том поиске, который приносит литературе несомненные открытия. И это - драгоценно.
ЧИТАТЬ ЖУРНАЛ
Pechorin.net приглашает редакции обозреваемых журналов и героев обзоров (авторов стихов, прозы, публицистики) к дискуссии. Если вы хотите поблагодарить критиков, вступить в спор или иным способом прокомментировать обзор, присылайте свои письма нам на почту: info@pechorin.net, и мы дополним обзоры.
Хотите стать автором обзоров проекта «Русский академический журнал»? Предложите проекту сотрудничество, прислав биографию и ссылки на свои статьи на почту: info@pechorin.net.
Популярные рецензии
Подписывайтесь на наши социальные сети
