.png)
Салман Рушди (имя при рождении — Ахмед Салман Рушди) — британский писатель индийского происхождения. Родился 19 июня 1947 года в Бомбее (современный Мумбаи) в семье мусульман — выходцев из Кашмира (спорная территория на границе Индии с Пакистаном). Отец был бизнесменом, получил образование в Кембридже.
Салман с детства был двуязычным, много читал по-английски — от детективов Агаты Кристи до фантастики. В 10 лет написал свой первый рассказ «За радугой» (вдохновлённый книгой «Волшебник страны Оз» Л.Ф. Баума).
В 13 лет Рушди отправился в Англию, где учился в элитной английской школе Регби, затем изучал историю в Королевском колледже Кембриджского университета. Школьные и университетские годы дались эмигранту нелегко, «белые» однокашники были крайне недовольны его присутствием.
В 1964 году получил британское подданство. После окончания учёбы в 1968 году вернулся в Карачи (Пакистан), где работал сценаристом на местном телевидении. Быстро понял, что на Родине произошли серьёзные изменения, и что его место не здесь.
Вернулся в Лондон. Успешно работал копирайтером в крупных рекламных агентствах.
В 1969 году познакомился с Клариссой Луард, начинающим литературным агентом. В середине 1970-х они поженились, в 1979 у них родился сын Зафар.
Несмотря на финансовую стабильность и благополучие, С. Рушди помнил о том, что он выходец из древней Индии, страны, которая в те годы с трудом адаптировалась в новых реалиях, и это не могло его не волновать. И тогда он начал писать прозу.
Его дебютный роман называется «Гримус», это фантазия в духе магического реализма на тему суфийской притчи, разбавленная европейской мифологией. В нём уже прослеживаются признаки «фирменного стиля» писателя, здесь много литературных аллюзий. Критики оказали дебюту крайне холодный приём. Но писатель решил продолжать.
В следующем романе «Дети полуночи» С. Рушди описал судьбу своего поколения в аллегорическом ключе, в духе знаменитой эпопеи «Сто лет одиночества» Г.Г. Маркеса. Семья героя странствует по Индии, наблюдает проблемы новой независимой страны. Автор изобличает пороки политики премьер-министра Индиры Ганди (которая позднее подала на него в суд). Герой романа оказывается в тюрьме, где имеет возможность написать историю своей жизни — для сына.
Роман получил Букеровскую премию в 1981 году. Также в Лондоне в 2008 году по итогам интернет-голосования читателей роман «Дети полуночи» наградили юбилейным «Букером» как лучшее произведение за 25 лет, а С. Рушди по совокупности литературных заслуг был признан лучшим среди лауреатов Букеровской премии за все 40 лет её существования.
В 1981 году писатель решил полностью посвятить себя литературе.
Следующий роман «Стыд» (1983), действие которого происходит в Пакистане, был также номинирован на «Букер». Всего Рушди написал 22 книги, романы «Поминовение по Рахили», «Сатанинские стихи», «Последний вздох мавра» и «Кихот» вошли в шорт-лист Букеровской премии.
Автор сборника рассказов «Восток, Запад»; мемуаров «Джозеф Антон»; репортажа «Улыбка Ягуара» и трёх сборников эссе, в том числе «Языки истины».
Его последняя книга «Нож: размышления после покушения на убийство» стала финалистом Национальной книжной премии 2024 года в номинации «Документальная литература».
Покушение на жизнь писателя, произошедшее в августе 2022 года, стало печальным итогом многолетнего преследования и споров о том, где проходит граница свободы слова, где писатель должен остановиться, если хочет остаться в живых. Осенью 1988 года С. Рушди позвонили и сообщили: «Аятолла Хомейни только что приговорил вас к смерти».
Аятолла — почётный шиитский богослов, имеющий право выносить решения по вопросам исламского права, аятолла Хомейни — лидер исламской революции в Иране.
Незадолго до этого вышла новая книга Рушди — «Сатанинские стихи» («Шайтанские аяты»), два главных героя — индийцы-мусульмане Джибрил Фаришта и Саладин Чамча — летят из Индии в Лондон. Их самолет взорван сикхскими сепаратистами, все пассажиры погибли, кроме главных героев. Джибрил, эмигрант-англофил превращается в архангела Джабраила, а Саладин, звезда Болливуда, становится Сатаной. В романе фигурирует и пророк Мухаммед.
Радикальные мусульмане не могли смириться с вольностью С. Рушди. Во многих странах ислама книга «Сатанинские стихи» была запрещена.
Аятолла Хомейни выступил со следующим заявлением: «Мы — от Аллаха, и к Нему мы вернемся. Я сообщаю всем храбрым мусульманам мира, что автор «Сатанинских стихов», текста, написанного, отредактированного и опубликованного против ислама, пророка ислама и Корана, а также все редакторы и издатели, осведомленные о его содержании, приговорены к смертной казни. Я призываю всех доблестных мусульман, где бы они ни находились по всему миру, без промедления убить их, чтобы впредь никто не посмел оскорблять священные верования мусульман. И тот, кто будет убит за это дело, станет мучеником, если на то будет воля Аллаха».
Постоянные преследования в конце концов вынудили С. Рушди опубликовать заявление с подробными извинениями, заверениями в верности исламу и обещанием запретить переиздание романа. Но и это не помогло. Новый аятолла заявил, что приговор (фетва) вынесен его покойным предшественником, и отменить его может только тот, кто его вынес. В какой-то момент иранское правительство назначило награду в миллион долларов за убийство Рушди. Радикалы искали его повсюду, в Пакистане был снят фильм о Рушди — опасном неуловимом злодее, желающем гибели всему исламскому миру.
Преследования и угрозы сыпались отовсюду. В опасности было и окружение писателя. Защитников оказалось гораздо меньше. Битва за границы свободы слова оказалась страшной и кровопролитной для обеих сторон.
Рушди стал затворником, но продолжил писать.
«Гарун и море историй» — детская книга о противостоянии сплетников и молчунов.
Действие романа «Прощальный вздох мавра» (1995) — история четырех поколений индийской семьи на фоне исторических событий (в том числе терактов в Бомбее в 1993 году), вновь в духе магического реализма.
В 1999 году вышел роман «Земля под ее ногами» — история любви в альтернативной реальности, связанная одновременно с древнегреческой мифологией и историей рок-музыки.
В 2000 году Рушди переехал в США, там же разворачиваются события его романа «Ярость» (2001).
Роман «Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей» — переиначенные и перенесённые в Нью-Йорк сказки «Тысяча и одной ночи»; «Клоун Шалимар» — фантазия о возможной войне в Кашмире; «Флорентийская чародейка» — путешествие по «мертвым империям».
Накал угроз постепенно стихал. Только когда в 2007 году королева Великобритании Елизавета II присвоила С. Рушди рыцарский титул, попытка покушения на него была предотвращена полицией.
Пять законных браков, множество романов. Бурная насыщенная жизнь — во всех смыслах.
В книге «Джозеф Антон» автор подробно рассказал о фетве и своей жизни после нее.
А в августе 2022 года некто Хади Матар, молодой экстремист, никогда не читавший книг С. Рушди, но накрученный неумолкающими призывами в соцсетях, нанёс писателю серию ударов ножом, едва не ставших смертельными.
Врачам удалось спасти С. Рушди. Писатель лишился правого глаза. Придя в себя, он написал ту самую книгу «Нож», историю нападения, выяснение причин, воображаемый разговор с потенциальным убийцей.
Салман Рушди — лауреат множества премий и наград. В 2022 году удостоен британского ордена Кавалеров Почёта.
Книги переведены более чем на сорок языков. При этом сам автор писал на урду, английском и кашмирском языках.
Литературный критик Егор Сенников так заканчивает своё исследование жизни и творчества писателя: «Всю жизнь Рушди стремился к тому, чтобы подчинить себе слово и научиться заклинать с его помощью мир. Но однажды сложил слова таким образом, что достучался до сердец самых неожиданных людей, и у этого были непредсказуемые последствия. (...) А сам Рушди, всегда мечтавший найти своих и успокоиться, превратился в затворника, верного принципам, но не сумевшего совладать с тем, что сам создал».
Салман Рушди, Дети полуночи, роман, начало (сноски опущены)
Книга первая
Прорезь в простыне
Я появился на свет в городе Бомбее… во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: я появился на свет в родильном доме доктора Нарликара 15 августа 1947 года. А в котором часу? Это тоже важно. Так вот: ночью. Нет, нужно еще кое‐что добавить… Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия обрела независимость, я кувырнулся в этот мир. Все затаили дыхание. За окнами — фейерверки, толпы. Через несколько мгновений мой отец сломал большой палец на ноге, но это сущие пустяки по сравнению с тем, что свалилось на меня в сей злополучный полуночный миг, — берущие под козырек часы, их скрытая тирания, наручниками приковали меня к истории, и моя судьба неразрывно сплелась с судьбой моей страны. И в последующие три десятка лет не было мне избавления. Колдуны предрекли меня, газеты восславили мое появление на свет, политики удостоверили мою подлинность. Меня тогда никто не спрашивал. Я, Салем Синай, позже прозываемый то Сопливцем, то Рябым, то Плешивым, то Сопелкой, то Буддой, а то и Месяцем Ясным, прочно запутался в нитях судьбы — что и в лучшие из времен довольно опасно. А я ведь даже нос не мог подтереть в то время.
Зато теперь время (ничего не значащее для меня) стремится к своему концу. Мне скоро исполнится тридцать один. Может быть. Если позволит моя осыпающаяся, изнуренная плоть. Но я не надеюсь спасти свою жизнь, я даже не могу рассчитывать на тысячу и одну ночь. Я обязан работать быстро, быстрей, чем Шахерезада, если хочу найти хоть какой‐нибудь смысл, да, смысл. Должен признаться: больше всего на свете я страшусь бессмыслицы.
А нужно рассказать так много, слишком много историй, уйму жизней, событий, чудес, мест, слухов, такую густую смесь невероятного и приземленного! Я был поглотителем жизней; узнав меня хотя бы в одной из моих ипостасей, вы тоже поглотите их немало. Пожранные толпы теснятся, толкаются во мне; и, ведомый памятью о широкой белой простыне с прорезанной в центре неровной круглой дырою дюймов семи в диаметре, прилепившись мечтою к этому пробуравленному, искромсанному полотнищу, моему талисману, моему сезам-откройся, я начну, пожалуй, заново выстраивать свою жизнь с той точки, когда она началась на самом деле, года за тридцать два до начала, с такой же очевидностью, с такой же данностью, как и мое преследуемое боем курантов, запачканное злодеянием рождение.
(Простыня, кстати, тоже испачкана, там три старых выцветших красных пятна. Как нам вещает Коран: «Читай, во имя Господа твоего, который сотворил человека из сгустка».)
Однажды утром в Кашмире, ранней весной 1915 года, мой дед Адам Азиз, пытаясь молиться, ударился носом о смерзшуюся кочку. Три капли крови выкатились из его левой ноздри, тут же загустели в морозном воздухе и легли на молитвенный коврик, обратившись в рубины. Он отпрянул, выпрямился, не вставая с колен, и обнаружил, что слезы, выступившие на глазах, тоже затвердели – и в тот самый миг, когда он презрительно стряхивал с ресниц бриллианты, дед решил никогда больше не целовать землю — ни во имя Бога, ни во имя человека. И это решение пробило в нем брешь, оставило пустоту в жизненно важных нутряных полостях, сделало уязвимым перед женщинами и историей. Еще не догадываясь об этом, несмотря на только что прослушанный курс медицины, он встал, свернул молитвенный коврик в толстую сигару и, придерживая его правой рукой, оглядел долину светлыми, избавленными от «бриллиантов» глазами.
Мир обновился в очередной раз. Долина, вызревшая в зимнее время под скорлупою льда, сбросила его оковы и лежала теперь перед ним влажная и желтая. Свежая травка еще выжидала под землей, но горы, почуяв тепло, отступали все дальше, все выше, к летним кочевьям. (Зимой, когда долина съеживалась подо льдом, горы смыкались и скалились, будто злобные челюсти, вокруг приозерного городка.)
В те дни еще не построили радиовышку, и храм Шанкарачарьи, маленький черный пузырь на холме цвета хаки, возвышался над улицами Шринагара и над озером. В те дни на берегу еще не было военного лагеря — бесконечные змеи покрытых маскировочной тканью грузовиков и джипов не закупоривали узких горных дорог, и солдаты не прятались за горными хребтами у Барамуллы и Гульмарга. В те дни путешественников, фотографировавших мосты, не расстреливали как шпионов, и если бы не плавучие домики англичан на озере, долина имела бы почти тот же вид, что и при Могольских императорах, несмотря на весеннее обновление, но глаза моего деда — им от роду было двадцать пять лет, как и всему остальному в Адаме, — все видели по‐иному… к тому же свербел разбитый нос.
Секрет такого дедова зрения вот в чем: пять лет, пять весен провел он вдали от дома. (Судьбоносная кочка, притаившаяся под случайной складкой молитвенного коврика, явилась всего лишь катализатором.) По возвращении он смотрел на все повидавшими мир глазами. Не красоту крошечной долины, окруженной гигантскими зубьями, замечал он, а тесноту ее и близкий горизонт, и было ему грустно по возвращении домой оказаться в таком заточении. А еще он чувствовал, хотя не мог себе этого объяснить, как старый городишко выталкивает из себя его, образованного, со стетоскопом в кармане. Под зимним льдом городишко лежал холодный и безучастный, но теперь сомнения отпали: из Германии Адам вернулся во враждебную среду. Много лет спустя, когда он, заткнув свою брешь ненавистью, принес себя в жертву на алтарь черного каменного бога в храме на склоне холма, дед попытался вспомнить свои детские весны в раю, какими они были, пока дальняя дорога, кочка и тяжелые танки не испортили все на свете.
Утром, когда долина, прикрывшись, как перчаткой, молитвенным ковриком, расквасила ему нос, дед все еще самым нелепейшим образом пытался представить дело так, будто ничего не изменилось. Итак, он встал в половине четвертого, в жестокий утренний заморозок, совершил положенное омовение, оделся и нахлобучил на голову отцовскую каракулевую шапку, затем захватил молитвенный коврик в виде свернутой сигары, отнес его в крошечный прибрежный садик перед темным старым домом и развернул над затаившейся кочкой. Земля коварно прогибалась под ногами, казалась обманчиво мягкой, и он ступал беспечно, хотя и с опаской. «Во имя Бога, милостивого, милосердного… — зачин, который он произнес, сложив руки книжечкой, укрепил какую‐то его часть, а другую, гораздо большую, смутил, — …слава Аллаху, Господу миров…» — но Гейдельберг никак не шел из головы: там была Ингрид, пусть и недолго, но его Ингрид, и она усмехалась, видя, как он обезьянничает, повернувшись лицом к Мекке; там были его друзья Оскар и Ильзе, анархисты; они высмеивали молитву, как и любую форму идеологии — «…Милостивому, Милосердному, Царю в день Суда!» — Гейдельберг, где, кроме медицины и политики, он узнал еще и то, что Индия, как радий, была «открыта» европейцами; даже Оскара переполняло восхищение Васко да Гамой. Вот что в конце концов оттолкнуло Адама Азиза от его друзей: их святая вера в то, что его, индийца, каким‐то образом изобрели их предки. «…Тебе одному мы поклоняемся и просим помочь…» — и вот он здесь и, несмотря на их постоянное присутствие в мыслях, старается воссоединиться с собою прежним, тем, кто ведать не ведал их влияния, зато знал все, что потребно знать о смирении, скажем, о том, чем он был занят сейчас, и руки его, подчиняясь былой памяти, протянулись вперед — большие пальцы прижаты к ушам, прочие растопырены — когда он преклонял колена: «…Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал…» Но все без толку, попал он в какое‐то странное средостение между верой и неверием — и ведь все это не более чем претензия — «…не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших». Мой дед склонил чело к земле. Вперед он склонился, а земля, укрывшись под молитвенным ковриком, выгнулась ему навстречу. И вот настал звездный час затаившейся кочки. Кочка стукнула его по кончику носа, и этот удар как бы подвел итог — его отвергли и Ильзе-Оскар-Ингрид-Гейдельберг, и долина-и-Бог. Упали три капли. Сверкнули рубины и бриллианты. И мой дед, выпрямившись, принял решение. Встал. Свернул коврик в сигару. Глянул через озеро. И навсегда остался замкнутым в этом средостении — неспособный поклоняться Богу и не утративший окончательно веры в его существование. Непрерывные шатания: брешь.
Молодой, только что окончивший курс доктор Адам Азиз стоял, повернувшись лицом к весеннему озеру и вдыхая ветер перемен, а спина его (необычайно прямая) обращена была к переменам куда более многочисленным. Пока он был за границей, отца хватил удар, а мать это скрыла. Голос матери, ее отрешенный, стоический шепот: «…Потому что твоя учеба важнее, сынок». Мать, которая всю жизнь провела в четырех стенах, на женской половине, вдруг нашла в себе необъятные силы и завела небольшую ювелирную лавку (бирюза, рубины, бриллианты), это вместе со стипендией и позволило Адаму закончить медицинский колледж. И вот он вернулся домой и обнаружил, что прежде казавшийся неизменным семейный порядок перевернулся с ног на голову: мать ходит на работу, а отец, чей мозг скрыт покрывалом болезни, сидит в деревянном кресле в затененной комнате и щебечет по‐птичьи. Пташки тридцати видов прилетали к нему и рассаживались на наличник наглухо закрытого окна, болтая о том о сем. Он казался вполне счастливым.
(…И вот уже я вижу, как начинаются повторы: и бабка моя нашла в себе необъятные… и удар тоже разбил не только… и у Медной Мартышки были свои птички… уже сбывается проклятие, а ведь мы еще не заикнулись о носах!)
Озеро уже очистилось ото льда. Таяние началось, как всегда, внезапно, застав врасплох множество мелких лодчонок и больших шикар, что тоже было нормально. Но пока эти лежебоки спали на суше, мирно похрапывая подле своих владельцев, самая дряхлая лодка пробудилась в два счета, как это часто бывает со стариками, и первой стала курсировать по очистившейся глади озера. Шикара Таи… и это тоже вошло в обычай.
Взгляните, как старый лодочник Таи споро скользит по мутной воде, как он стоит, согнувшись, на корме своего суденышка! Как его весло, деревянное сердечко на желтом стержне, резко погружается в водоросли! В тех краях его считают чудаком, потому что он гребет стоя… И по другим причинам тоже. Таи, спеша передать доктору Азизу срочный вызов, вот-вот приведет в движение всю историю… Адам же, глядя на воду, вспоминает, как Таи учил его много лет назад: «Лед, Адам-баба, всегда дожидается под самой кожицей воды». Глаза у Адама светло-голубые, удивительная голубизна горного неба просачивается обычно в зрачки кашмирцев — и те умеют смотреть. Они видят — здесь, перед собою, будто призрачный скелет прямо под поверхностью озера Дал! — тонкие штрихи, сложное переплетение прозрачных линий, холодные, ждущие своего часа вены будущего. Годы в Германии, столь многое окутавшие туманом, не лишили Адама этого дара — видеть. Дара Таи. Азиз поднимает глаза, видит, как приближается лодка Таи, буквой «V» рассекая волны, приветственно машет рукой. Таи тоже поднимает руку — но повелевающим жестом: «Жди!» Мой дед ждет, и пока он вкушает последний в своей жизни покой — топкий, непрочный покой, — я воспользуюсь этим зиянием и опишу его.
Заглушив естественную зависть урода к мужчине видному и статному, свидетельствую, что доктор Азиз был высоким. Выпрямившись у стены родного дома, он закрывал двадцать пять кирпичей (по кирпичу на каждый год жизни), а значит, был ростом примерно в шесть футов и два дюйма. Кроме того, он отличался силой. Он отрастил густую рыжую бороду, к досаде матери, которая говорила, что только хаджи, совершившие паломничество в Мекку, имеют право носить рыжую бороду. Волосы, однако, были темнее. О небесно-голубых глазах вы уже знаете. Ингрид твердила: «Тот, кто создал твое лицо, был помешан на ярких красках». Но главной чертой дедовой внешности был вовсе не цвет волос и глаз, не рост, не сила рук и не прямая осанка. Вот он, отраженный в воде, колышущийся чудовищным листом подорожника посередине лица… Адам Азиз, дожидаясь Таи, взирает на свой подернутый рябью нос. На лице менее выразительном такой нос царил бы один, даже тут вы замечаете его первым и помните дольше всего. «Сира-нос», — изрекла Ильзе Любин, а Оскар: «Слоновий хобот». Ингрид заявила: «По такому носу можно через реку перебраться». (Переносица была весьма широкая.)
Вот он, нос моего деда: ноздри раздуваются, изгибаются, будто в танце. Между ними возносится триумфальная арка, сперва выдвигается вперед, затем резко скругляется к верхней губе великолепным, чуть покрасневшим кончиком. Таким носом несложно стукнуться о кочку. Не премину засвидетельствовать мою благодарность этому могучему органу, если б не он, кто бы поверил, что я – родной сын моей матери, внук моего деда? Только благодаря этому колоссальному органу мог я претендовать на право первородства. Нос доктора Азиза, сравнимый лишь с хоботом слоноголового бога Ганеши, неоспоримо свидетельствовал о том, что быть ему патриархом. Сам Таи ему об этом поведал. Едва Азиз достиг отрочества, как дряхлый лодочник заявил: «С таким носом впору основать династию, мой царевич. Породу будет сразу видать, без ошибки. Моголы дали бы себе правые руки отрезать за такие носы. Потомки теснятся в твоих ноздрях, — тут Таи выразился довольно‐таки грубо, — как сопли».

