
Борис Степанович Житков родился 11 сентября (30 августа) 1882 года в Великом Новгороде, в семье преподавателя.
Детство прошло в Одессе. Учился в 5-й Одесской гимназии, где подружился с К.И. Чуковским.
В 1906 году окончил естественное отделение Новороссийского университета, в 1905 году в Одессе принимал участие в революционных событиях – состоял в боевом студенческом отряде, перевозил морем из-за границы в Одессу оружие.
В 1916 году получил диплом кораблестроительного отделения Петербургского политехнического института.
Сменил много профессий, в разные годы был ихтиологом, штурманом парусного судна, рыбаком, рабочим-металлистом, офицером морской авиации и инженером, капитаном научно-исследовательского судна, преподавал физику и черчение, руководил техническим училищем.
Был превосходным рассказчиком. Как-то К.И. Чуковский предложил Житкову записать один из его рассказов. Так он начал печататься.
В 1924 году вышел первый сборник приключенческих повестей Житкова «Злое море». Свои «Морские истории» автор записывал в период с 1925 по 1937 год, затем сложив их в сборник.
Основные его произведения адресованы детям, школьникам. Среди них выделяют сказочную повесть «Элчан-Кайя» (1926), пьесы «Пятый пост» (1927) и «Семь огней» (1929).
Автор научно-художественных произведений «Свет без огня» (1927) и «Пароход» (1935). Важно, что эти книги способствовали развитию творческой фантазии детей. Литературовед В. Шкловский написал, что Б. Житков своими произведениями «учил человека гениальности, учил его творчеству».
Сам писатель сформулировал это так: «О чем бы вы ни писали, вы не можете считать свою задачу исполненной до конца, если (…) не возбудили желания, страсти поскорее взяться, сейчас же, разворачивать стену, чтоб вдруг брызнул свет хоть сквозь маленькую брешь».
Б. Житков активно печатался в детских газетах и журналах «Ленинские искры», «Новый Робинзон» (прежнее название журнала – «Воробей»), «Ёж», «Чиж», «Юный натуралист» и др.
Незадолго до смерти создал детскую повесть-энциклопедию для самых маленьких, истории про Алёшу-почемучку – «Что я видел» (опубликована в 1939 году).
В некоторых своих произведениях он подробно и увлечённо рассказывает о технике, разрабатывает жанр технической, производственной книги – «Паровозы», «Про эту книгу», «Река в упряжке», «Черные паруса», «Рассказы о технике». Здесь важны наглядность (иллюстрации: рисунки, фотографии, схемы, чертежи, таблицы) и конкретные факты.
Известные «Рассказы о животных» Житкова (1935) адресованы самым маленьким читателям. В этих текстах Житков использует разговорный доступный язык. Где требуется, в его произведениях воссоздано ощущение записи детской речи.
Все произведения Житкова основаны на реальных событиях, пережитых автором. Несмотря на то, что, по словам Чуковского, Житков был «педагог по природе, жаждал учить», со своим читателем-ребёнком Житков говорит на равных, уважительно, без дидактизма и нравоучений. Обращается и к разуму, и к чувствам своих читателей, глубоко анализируя внутренний мир своих персонажей. Нередко предлагает увлекательный сюжет, приводит малоизвестные и интересные факты.
Б. Житков считается одним из основателей советской детской литературы, также сыграл важную роль в становлении советской литературы в целом. Благодаря его опыту литература для детей стала правдивой, реалистической, он показал коллегам и последователям пример доверительного и мудрого разговора с юным читателем (разного возраста) на самые разные темы.
Писал Житков и для взрослых. Роман «Виктор Вавич» (1929–1934), посвящённый событиям революции 1905 года, Б. Житков считал своим главным произведением.
Литературовед М. Гаспаров выделял автобиографический рассказ Б. Житкова «Слово» как один «из лучших во всей русской литературе, включая Толстого и Чехова. При жизни он не печатался – не по политическим причинам, он чисто психологический, но написан с такой силой, что ни один журнал не мог его взять: сразу выцветали все соседние. (Напечатано посмертно в журнале «Москва», 1957, № 5)». Позднее рассказ был вновь опубликован в журнале «Звезда» (№ 8, 2011).
В общей сложности Борис Житков создал около двухсот произведений: рассказы, повести, пьесы, роман, очерки, писал статьи о детской литературе.
Борис Житков, рассказ «Слово»
Рассказ «Слово» был написан в 1934 году. В письме Бориса Житкова (1882–1938) племяннику, Игорю Арнольду, есть такие строки: «Я написал два рассказа. Один – очень классическим штилем. И мне даже показалось, что я кого-то пародирую. Тогда я обозлился и махнул со всего плеча. Налетел сгоряча на такую тему, что все это с горького напору вылетело вон из литературы. Впрочем, суди сам. Это – маленькая вещь, и пробежишь духом. Как-то на два лагеря разбились тут читатели. Одни говорят: печатать. Другие – нет. Ну, поглядим».
Рассказ – автобиографичен. Описанное в нем трагическое событие произошло в Москве летом 1914 года. Неизбывное горе обрушилось на женщину, которую Борис Степанович действительно горячо любил, Елизавету Петровну Бахареву. Умерла от страшной болезни ее маленькая дочь Милочка (в рассказе у нее другое имя – Люба). Находясь в Петербурге, Житков, по его собственным словам, будто слышал стон и крик умирающей девочки, мучаясь от бессилия чем-либо помочь.
Неизвестно, в самом ли деле Житков поехал тогда в Москву, нашел и сказал то единственное слово, которое смогло унять боль и ослабить неутешное горе. Очень возможно, что именно так все и случилось.
Рассказ остался ненапечатанным.
(Г. Черненко)
Я, конечно, ждал этой телеграммы. Все ее последние письма были… да какие они были. В них две строчки, два слова были о менингите, но еще не наверно, не наверно и может быть, даже вероятней всего, – ошибка. А потом писала, как смеется девочка, что лежит рядом с Любочкой (Любочке пока еще трудно смеяться): такие славные лягушки из бумаги выходят. «Какое спасибо, что ты научил! Но, может быть, не хорошо, что я Богу молюсь. Но я ночью слушаю ее дыханье и давлю себе пальцы крепко-накрепко, со всей силы, и, понимаешь, когда давлю, она дышит лучше. Мне позволили теперь ночевать в больнице».
Я стискивал зубы тоже со всей силы и раздавил в кулаке коробку спичек.
Надо было ехать, просто сейчас встать от стола и на вокзал. Она не писала, чтоб ехать, я не отец Любочки, и она знала, что стол мой покрыт чертежами, что я надеваю пенсне и гнусь над ними. А потом в одном письме: «Я часто ночью шепчу тебе: что же, что сделать. Ты все знаешь, все можешь. Раз совсем громко стала говорить, на меня шикнули. Ведь это в общей».
Я не ехал, потому что не знал, что поставить против смерти, я видел эти глаза и зажатые пальцы и знал, что нет у меня слов, нет движенья, нет взгляда. Я трусил даже просто стать рядом. Я мог бы только взять за руку и – давить ей изо всей силы пальцы, судорогой отчаянья и боли. Помню, я тогда подумал: что же должен испытывать Бог, если видит все эти вопящие глаза со всего света? А от этого, верно, он оцепенел навеки, вцепившись пальцами в престол.
Почему я теперь пишу вслух, что я не поехал, что трусил. Я знаю теперь, что не я один грешен. Потому мы и улыбаемся, когда вслед за нами падает и другой прохожий на скользкой луже.
Я писал в ответ ерунду. Дрянь какую-то писал. Я юлил пером, чтоб писать что-нибудь. Вот эти письма я не хотел бы, чтоб сейчас положили передо мной.
Как тогда старательно, как проникновенно разрабатывал я все детали моего проекта, любовно, как заботливо принимал в расчет удобства служащих.
И семейств. До обходительной нежности. Я вскакивал ночью, зажигал свет и наносил скамеечки на лестницах: ну а если с ребенком и ей на 4-й этаж! Она жмет в кулаке свои пальчики, и слушает дыханье, и жмет все сильней свои руки. Два месяца назад я целовал эти ладони и пальцы, я прижимал их к щеке, и какие замечательные глупости я им говорил, и, казалось, что сами пальцы смеются и радуются.
Я вскочил, сел на постели: еду! Я встал, чтоб закрыть чертеж газетой, и тут завернул свою дробь в ночной квартире звонок. У меня стало дыханье. Хозяйка звякала дверным крючком. Конечно, она – телеграмма. Ее, как нож, хозяйка просунула в дверь. Я не сразу взял. Потом пальцы сами распечатали, и не духом, а глазами я прочел ее, как старое объявление. У меня поднялись на лбу брови, и я ходил до утра по комнате. Будто в меня вошел холодный штык, и он-то концом поднял мне брови. И холодным дымком плавала досада: на чуть не успел, не поехал сам.
* * *
Я вышел из поезда. Я шел ни с чем. Я думал – выну как-нибудь и положу перед ней свою душу. Как-то наспех думал, что даже механически – выну рукой из груди, вырву оттуда с кровью. Мне казалось, что это есть в запасе. И я шел, продираясь сквозь прохожих, как в кустах. Мне открыла прислуга и опустила глаза как в воду. А она стояла среди комнаты с прижатыми к груди руками и глядела в прихожую. Я шагнул, и вот одни глаза пошли на меня. Раскрытые глаза, которых я вовсе не понимал. Я потом понял: это было первое живое, что она увидела теперь, и шла убедиться, верно ли, живое ли. Никогда больше никто на меня так не глядел.
Если б в безнадежной пустыне вдруг бы пень закивал вам головой, и вы шли бы к нему убедиться – подлинно ли живое дает вам знак.
Я тут вмиг понял, что нету слов, что умерли все слова, они высохли и рассыпаются в пыль в сухом рту. Что она не услышит их, что люди открывают рты, как на экране кино, и жуют пустой воздух. Люди беззвучно плавают в воздухе и сделаны из тумана, чтоб наполнять воздух движеньем. Как будто серые пузыри кружит ветром и нет ничего живого на тысячи километров, на всей земле. И до сих пор был обман в этой пустыне, когда все говорило и приступало к душе. Я один был живой на всей вселенной. А кругом было бесконечное серое мировое пространство и Любочка. «Где она?» – спросил я. «Пойдем, пойдем, она одна осталась». И она стала спешными пальчиками прилаживать шапочку перед зеркалом.
Она взяла меня под руку, шла среди людей, как в реке, что несет бревна и кокоры, и она сторонилась, чтоб не нанесло. Она громко, на весь трамвай, перекрикивая лязг и грохот, рассказывала мне, не видя любопытства пассажиров.
– Я знаю, знаю, когда она, душа-то, вышла из нее: она два дня уже молчала, закрыв глазки. Потом вдруг под утро крикнула. Ах, как крикнула: «А!». Понимаешь, родной мой, а сейчас она там одна. Я ее оставила только чтоб тебя встретить. Я думаю ничего. А?
Я кивал головой, я не мог смотреть в эти глаза.
Сторож отпер больничную часовню. Посредине стояло возвышенье, на нем гроб. Я боязно глянул еще от дверей. Гроб был пуст. А она хлопотливо пошла в угол. На сером столе с подушечкой под головой лежала девочка в платье, в чулочках. Как она выросла – ей вместо семи можно было дать десять. Бледное спящее лицо.
– Сходи к сторожу, он обещал горячей воды дать, холодная тут есть. Мыло-то, мыло. Экая я дура… Нет! Здесь. Всё, всё здесь.
Она пробовала пальцем, когда я разбавлял воду, она осторожно мылила волосы, чтоб не попало в глаза, и как бережно держала в руках затылок. Все теми же пальцами, которые я так любил. Она причесывала, любовно глядела. «Потерпи, потерпи, Любочка, сейчас кончу».
Я вышел скорей, я стал есть снег на дворе.
Пришли родные.
Когда я вошел в часовню, Любочка лежала в гробу. Ножки были в новых туфельках. И эти невыносимые бумажные кружева по бортам, которыми украшают торты.
Она сидела, опершись на гроб, и глядела на Любочку нежно, пристально, не могла наглядеться. Кукла в соломенной шляпе лежала у Любочки на руке и смотрела вверх синими накрашенными глазами. Какой-то человек ставил в головах гиацинты. И вот запах их поднялся и всей силой ударил меня, как рыданье. Я не люблю с тех пор гиацинтов и не радуюсь им.
На кладбище мы бережно везли гроб в карете.
Но ночью мы остались вдвоем в пустой квартире. Есть боль, которой даже понять не может тело и отвечает на нее конвульсией. И когда это выпадает на долю души, то она бьется и содрогается, и нет на миру тех слов, что объяснят душе, что такое смерть. И безумие дает отдых.
Меня только могла она слышать, я говорил впопыхах что попало, я произносил наугад всякие слова, моя душа растрепалась в лоскутья, и их то трепало ветром, то скручивало в большой жгут. Я держал ее за руки, и она рвала их и трясла головой, как будто хотела прочь стряхнуть скорей с плеч, и выла голосом, каким стонет глухонемой. Я холодел от этого голоса и наспех выкрикивал слова, слова, я не мог их увязать в речь. И вдруг какое-то слово – остановило вой, и голова не стала рваться с плеч. Слезы, слезы, горькими потоками, человечьи слезы пошли из глаз. Я забыл это слово и не мог его повторить.
Это все, что у меня вышло: я не посмею сказать – «мог сделать».

