В подборке мы встречаем лазарет, похоронку, детей, которых мать ещё не родила. Мотив сна, где прошлое и будущее сходятся в одной точке, и «неузнанные двое становятся одним». Финальные строки — «Не я тебе, а ты мне снишься, / Как отражение в окне» — переворачивают привычную оптику памяти.
«Предсказание» — стихотворение-притча: «Кто то / Идёт по воде». «Ничего не происходит, кроме света» — пожалуй, смысловой центр подборки: перрон, вокзал, билет до Леты, космос между двумя людьми, и финальное «Только мы, как свет, уходим в свет»… Удивительное чувство растворения и покоя.
Дмитрий Бобылев. Открывающее стихотворение — маленькая драма в нескольких строфах. Отец приходит с работы, снимает кирзачи, наливает рукомойник. Выцветшие цветы на полотенце, настой в побитой кружке, стружка, зацепившаяся за футболку. Всё это — портрет без единого оценочного слова, и от этого он только сильнее. А финал — «А у отца комарик на спине. / Согнать бы, но до слёз боюсь проснуться» — переводит читателя в сон, в невозможность вернуть прошлое.
«Улица Гражданская» - стихотворение построено на сослагательном наклонении: «как жаль, что мне не нужно в этот дом», «как жаль, что мне ступенек не топтать». Поэт примеряет на себя чужую жизнь — высокую парадную, серую замазку, чернильное пятнышко на рукаве — и вдруг понимает, что эта жизнь прошла мимо.
Подборка Дарьи Улановой — про рыб, про дыхание, про город как фабрику одиночества, про невозможность полёта и про то, как зима забирает душу.
«Рыба рыбе» — стихотворение-заклинание, построенное на повторах. «Так улыбка будит фразу. / Так глаза хватают мрак». И судьба, закинувшая леску, тянет сердце из пруда. Стихотворение о близости без иллюзий, о том, что иногда достаточно просто лежать рядом на дне, пока всё отболит.
Во втором стихотворении Уланова работает с физиологией для того, чтобы показать, как душа ходит в гости «сквозь длительный поцелуй». Это одно из самых нежных стихотворений подборки — и одновременно одно из самых откровенных. «Там жар, темнота и всхлипы. / Там трепет, тепло и жизнь».
«Город – оглушительная фабрика», которая производит одиночество, информацию, равнодушие. Завершает подборку стихотворение об исчезновении.Человек, который больше — птица, улетает, исчезает пятнышком на солнце. Всё уходит, и в этом есть своя странная красота.
Владислав Лужанский — поэт телесной памяти и японской сдержанности. Его тексты короткие, но плотные: воробушек в ладонях, гибискус, Атлант, зип-лок с Пушкинской, оригами на больничном подоконнике. Он пишет о нежности и вине, о близости на грани признания, о молодости, которая пахнет ежевикой и литием, и о моно-но аварэ — печали вещей.
Птица, прижатая к груди, — и дачное детство, где пальцы тонут в кудрях, где пахнет грушей и доской. Лужанский не описывает нежность, он её физически воспроизводит: через трепет, через войну каждого вдоха, через сдвиг, который равен прощанию. А финал — про тайну вины, которую знали только я, Бог, воробушек и ты — подводит нас к исповедальне.
«За час до признания» помещает нас в комнату, где всё уже решено, но ещё не сказано. Гибискус, ваниль, молчание как канат — Лужанский умеет превратить ожидание в физическое ощущение. Пальцы танцуют по подлокотнику, расстояние искренности стремится к бесконечности, имя сидит на кончике языка. Что страшнее: признаться или промолчать?
«Молодость» — самая откровенная вещь подборки. Лужанский не украшает молодость: он просто показывает, как она пахнет — ежевикой и литием, — и на что способна. Краткий диалог говорит читателю о гораздо большем, чем развёрнутая беседа.
Аморфо (Татьяна Грошева). Первое стихотворение автора — про попытку разложить себя по полочкам и неизбежный провал этой затеи. «Живу себе за пазухой Христа, / Но тайно жду пришествия Майтрейи» — это уже заявка на двойную оптику, на жизнь между двумя верами, между Востоком и Западом. Дальше — следы в воде, пунктирная тропа к звёздам, брелочек с Буддой, который ничего не решил, но и проблем не создал. А потом — сон про гору, улитку и мешок за плечами, где «вот-вот себя впервые обгоню» сменяется окаменением.
Второе — отсылка к Данте, но с обратным знаком. «Земную жизнь пройдя до середины, / Я очутился там же, где и был». Ни ада, ни рая — возвращение в исходную точку, и пыл унялся «так картинно», что даже стыдно. Здесь много иронии над собой: туча пыли, обман ума и сердца, препятствие, которое смешит. И финальное сравнение с Сизифом — не трагическое, а почти бытовое.
Есть в подборке тёмное и самое интересное по фактуре. «Лужно, калюжно, измотано ветром, отвратно». Обращение к первенцу, который обречён быть «любящим сторожем для брата».
Арман Ахинян закрывает поэтическую часть номера. У него много музыки, много неба, много утраты, которая не столько переживается, сколько поётся. Расставание подаётся не как трагедия, а как предрешённость. Душа, летящая в бескрайность звёзд, храм, творец, разлука, предначертанная на роду. Герой называет себя пассажиром, проездом, спичкой в междувагонье электрички. «Зажги, исполни, потуши», и возможно, вспыхнет звезда, которая очертит путь туда, где «мы когда‑нибудь, быть может, воссоединимся».
Второе стихотворение — самое жёсткое в подборке. Финский нож, стальная ложь, кровь, стон, падение. Прохожий крестится вслед, зима оборачивает в плед, а те, кого он любил, не ведают, что он убит. А потом приходит март, и на месте, где он и тьма «безвременно обнялись», расцветают подснежники. Читалось по лепесткам: «Мы живы, но смерть близка». Ахинян работает с балладной формой, и она ему идёт.
Открывает рубрику «Проза» рассказ Натальи Прыгуновой «Дура». Читатель знакомится с учителем английского в школе при колонии, сорок лет живёт и только сейчас, 22 октября, осознаёт, что она и есть та самая дура, которой её всю жизнь называли близкие. Прыгунова ведёт рассказ так, что это открытие не выглядит ни трагедией, ни анекдотом. Главное достоинство рассказа — способ видеть. Дура разговаривает с домами, с гаражами, с солнцем, с речкой, которая думает, покрываться ли льдом. Она просит светило подняться выше и растопить лёд.
Рассказ Владимира Калашникова «Ромейские ночи» переносит читателя в Византию, на ипподром. Знакомит с логографом, считающим кирпичи, — и всё это подано не как историческая реконструкция, а как шумная жизнь, где пахнет кислым вином, потом и кровью на песке арены. Калашников не стилизуется под древность и пусть язык повествования плотный, чуть архаизированный, но он без натуги. Герой — логограф мелкого счёта, пятнадцать лет пересчитывающий кирпичи. Счёт не прекращается даже во сне, даже по дороге на ипподром, даже глядя на мёртвого прасина, которого колесница смяла, «как луковицу под пестиком кухарки». В этом образе есть что-то от Акакия Акакиевича, переселённого в Константинополь: маленький человек, чья жизнь растворяется в бессмысленном занятии.
После византийского гомона Калашникова проза Яны Румянцевой звучит иначе: почти на грани сказа. Здесь Сибирь, деревня, ранний октябрь, корова Машка, дом старухи Айны, стоящий «молчаливый и мёртвый». Дарьянка — подросток, которого отец сослал в деревню «на перевоспитание» после кражи. Она ненавидит деревню, тётку, молоко, птичник, весь мир. Румянцева не пытается её приукрасить: нахлобученные наушники, сальная чёлка, хмурые брови, футболка с названием группы, буро-лиловые бока под одеждой. А тётка Галя — не идеальная спасительница: она жалеет племянницу, но и срывается, кричит в закрытую дверь, а потом сама пугается своих слов. Их отношения — не конфликт добра и зла, а столкновение двух неумений: одна не умеет быть нужной, другая не умеет быть нужной себе.
Старуха-шаманка живёт на отшибе, в доме с бубном в красном углу, где у других — иконы. Она даёт Дарьянке странные поручения: сходить к трём берёзам-сёстрам, найти нагретый солнцем камень, принести в ладонях запах грозы, сосчитать семь падающих звёзд, поговорить с высохшим колодцем… Узнайте, что из этого вышло.
После обрядовой, почти сказительной прозы Румянцевой «Валенки» Юлии Ивы — это возвращение к самой что ни на есть обыденной, тёплой и щемящей русской прозе о старости, доме и нежелании уезжать. Рассказ простой до предела: старики собираются перебраться на зиму в город, к детям, и всё у них уже сложено, и кот пристроен, и валенки нужно кому-то отдать. Но за этой простотой — точное знание того, как человек прощается не с вещами, а с жизнью, которую эти вещи держат.
Лида и Шура — пожилая пара, прожившая вместе десятилетия. И читатель понимает всё сам.
Рассказ «Длинные волосы» молодого перспективного писателя Ивана Сотникова — это резкий слом интонации, почти клинический текст, который замыкает прозаическую часть номера на самой тёмной ноте. Перед читателем психиатрическая больница, пациентка Катя, её навязчивый план: отрастить волосы до поясницы, заплести косу, выкинуть её в форточку, чтобы «он» взобрался по ней и освободил её.
Сотников делает то, что в прозе удаётся редко: он пишет от первого лица изнутри расстройства. Читатель не знает, что реально, а что нет, — и не должен знать. Вокзал, объятия, «Обещаю, что не умру» — это воспоминание или бред? Лицо «его» переливается, меняется, зарастает шрамами, и только взгляд неизменен.
Когда Катина коса застряла в решётке, Маша задаёт простой вопрос: если он действительно хочет тебя спасти, почему не возьмёт лестницу? Катя отвечает: верёвка не долетит. Маша не спорит. Она распутывает косу, гладит Катю по голове, поёт про тигров на карусели. Это единственный момент тепла в рассказе — и он же самый страшный, потому что Катя не принимает его. Она выбирает свою реальность.
Рубрика «Критика и публицистика» начинается с Леонида Дубакова - «В поисках понимания» (о романе Бориса Гречина «Последняя Европа»). Автор пишет о писателе, которого критики обходят стороной, — и делает это без обиды за автора, а с ясным пониманием, почему так вышло. Гречин работает в литературе больше четверти века, у него десяток романов, но его проза «по-настоящему сложна и трудно даётся критикам». Дубаков честно признаёт: он и о себе тоже говорит.
Центральная мысль обзора — название романа. «Последняя Европа» — это Россия как наследница и хранительница европейской культуры, которая на своём континенте идёт к закату. Героиня, русская эмигрантка Алиса Флоренская, пишет портреты «непонятых».
Дубаков описывает роман как «идейную, жанровую, персонажную, временную и пространственную, нарраторную симфонию», где травелог соседствует с любовной историей, духовный дневник — с культурным исследованием. А главное — он находит точную формулу того, что редко встречается в русской литературе: «Последняя Европа» открывает персонажам и читателям перспективу плодотворной мирской жизни.
Александр Баженов. «Сергей Гандлевский. Филологическая мудрость». Баженов пишет о поэте, которого любит с подросткового возраста, и сразу предупреждает: он не откроет новую точку на карте литературного анализа, а предлагает свой взгляд и не боится с ним идти до конца.
Гандлевский, по Баженову, переносит традиционные элегические мотивы в контекст современного городского пространства: фанерные переборки, дачные скрипы, аптека, очередь, фонарь «под глазом бабы». Одиночество здесь конкретно — человек затерян среди городских построек. Баженов аккуратно цитирует, разбирает, показывает, как ирония соседствует с трагичностью и не отменяет её.
Самое интересное — полемика с Дмитрием Баком. Тот назвал героя Гандлевского «беспутным бродягой, сторожем-маргиналом, рассеянным дачником». Баженов не соглашается: такой герой не смог бы выражать мысли языком, требующим глубоких филологических познаний.
Мария Затонская. «Причина любви, или Как вычислить поэзию» — живой и самый полемический текст рубрики. Затонская начинает с вопроса, который знаком каждому, кто хоть раз пытался объяснить, почему стихи работают: «Вы слышали музыку?» Автор сразу говорит, что формулы нет и быть не может. Разгадка волнует, но остаётся невозможной, «как причина любви». Затонская называет четыре приёма: давят на жалость, давят на актуальность, псевдофилософствуют, накручивают красивостей. И разбирает их на конкретных примерах из свежих журналов — «Москва», «Всеализм», «Литературная газета». Но Затонская не только ругает. Она предлагает четыре критерия ценности: произведение преломляет реальность, живёт по собственным правилам, обладает непостижимостью и предполагает авторский взгляд на мир. Каждый критерий она проверяет на хороших стихах — Геннадий Калашников, «Плавучий мост». И тут же признаётся: «Я почти могу это разгадать. Это заветное, счастливое „почти“!» В этом «почти» — весь её метод. Критика не должна доказывать, она должна показывать, где начинается тайна.
Оксана Сусорова открывает рубрику «Для детей и юношества» сказкой «Барахсан и стрела девушки-журавля»
Сусорова строит собственную историю на основе фольклора, свободно обращаясь с мифологией и вплетая в неё живые детали быта. Старушка-шаманка Санаайа, её внук-охотник Барахсан, девушка-журавль Айаана, дочь верховного бога Тойона Тангара — сюжет классический: герой отправляется за невестой в верхний мир и проходит испытания.
Три испытания — железная юрта, ледяная юрта и юрта из тумана — выстроены по нарастающей. Злой дух абаасы, великан-обжора Могус, многоголовая царь-птица Ёксёкю. А в финале — самое красивое: Барахсан должен узнать свою невесту среди семи одинаковых журавлей. Он проводит серебряной стрелой по рукам, оборачивается журавлём и кричит — и один журавль отвечает.
Марина Третьякова. «История Карандаша-коротыша»
Третьякова пишет о том, что знакомо каждому ребёнку: вещи, которые мы теряем, забываем, бросаем. Три брошенных предмета оживают ночью и начинают разговаривать. Ластик находит нового хозяина, а Карандаш и Шар остаются. «Самое страшное — это оказаться в корзине для мусора». Но автор не оставляет героев в отчаянии — она даёт им дело. Карандаш становится дежурным, собирает команду из таких же потерянных вещей, и в финале звучит фраза, которую стоит вынести на обложку: «Если ты кому-то не нужен, это ещё не означает, что ты не нужен всем остальным».
Диалоги живые, персонажи узнаваемы, а главное — в рассказе нет назойливых нравоучений. Ребёнок прочитает это как приключение, взрослый — как притчу.
Дарья Топорищева. «Айке и Небесный Мост»
Самая серьёзная вещь рубрики. Северная легенда о мальчике, который отправляется за матерью на гору Нумбал-Урр, где духи поднимаются по Нити из звёздного света в край предков.
Айке — мальчик, чья мама ушла, когда ему было девять, и он решает, что если она ушла по своей воле, то может и вернуться. Он готовится тайно, подкармливает белую львицу Анвэ, чтобы та признала его хозяином, и уходит в путь. Сестра Ейга, шаманка, следит за ним глазами кречета. Эта сказка о том, что любовь не кончается с уходом, и о том, что принять потерю — тоже мужество. Для рубрики «Для детей и юношества» это высокая планка.
«Южный Маяк» даёт читателю ещё один голос — коми-зырянский, в переводах Андрея Расторгуева .
Алёна Шомысова пишет о том, что знакомо каждому, кто знает русскую деревню: прялка, гармонь, коромысло, лодка, брошенная на берегу, дом, в который не вернуться. Расторгуев даёт этим смыслам звучать по-русски.
Главная тема подборки — время. Оно уходит, забирает деревню, оставляет пустые окна и руины. Лирическая героиня ещё не бабушка, но уже чувствует, как это близко. Она не умеет прясть, но прикасается к лопасти. Она смотрит на звёзды в потолке улицы и понимает, что после того, как сердце окрепло, звёзды нужно вернуть высоте — и дорогу в темноте определять самой. Очень сильная и глубокая поэзия, очень правильный, чуткий и профессиональный — перевод.