Цикл рассказов Эллины Савченко – это горькая летопись повседневной жизни современной (и одновременно вневременной) российской глубинки. Эта жизнь изначально лишена социального и духовного содержания, а потому исполнена разного рода девиациями, исследуя которые автор пытается выйти на сколько-нибудь приемлемые (в духе привычной логики) обобщения. Но жизнь каждый раз ускользает, оставляя автора (и читателя) в печальном недоумении: кто сделал её бессмысленной; где корень зла; в самих ли людях, или в «свинцовых мерзостях» окружающей действительности, с которыми они смирились и даже не пытаются преодолеть? Похожими вопросами ещё в девятнадцатом веке задавались русские писатели-народники: Михайловский, Гаршин, Левитов, Златовратский, Успенский и другие.
В героях Эллины Савченко нет воли, но сохранилась остаточная доброта. Они способны жалеть убогих (рассказ «Чёрно-белое»). Сострадание иногда стучится в их сердца, но это не делает их лучше:
«Вся жизнь некоторых поселковых была похожа на невесёлый цирк, но главными на арене выступали подобные Ивану и его матери, остальные же истерично улюлюкали, возвышая в собственных глазах своё ничтожество или сочувствовали. Но оставались и те, кого не интересовала ни жизнь циркачей, ни их собственная…» (рассказ «Узел»).
Своей безысходностью рассказы Элины Савченко напоминают прозу Романа Сенчина, особенно его роман «Елтышевы», где жизнь русской глубинки изображена, как описание на примере одной семьи всех мыслимых и немыслимых вариантов духовного и нравственного падения. Похожей – за пределами самих понятий о добре и зле – жизнью живёт и посёлок в рассказах Эллины Савченко.
Желая (в литературном плане) скрасить картину поселкового мира, автор вводит в повествование элементы мистики (рассказ «Вьюн над водой»). Тут и загадочный олень, которого видит героиня, но не видят другие, и православный крестик, принесённый оленем на рогах в избу умершей старухи, куда после похорон заглянула героиня. И – шахматная доска с расставленными на ней фигурами в избе старухи. Рассказ переполнен символами, но они не складываются в понятный читателю художественный образ. Читатель теряется в догадках: почему олень принёс героине православный крестик; кто играл в шахматы? Точно так же остаётся недосказанной и история с отравлением мышьяком жеребят. Какую цель преследовала отравительница? Почему ей так не нравились жеребята? Не сомневаюсь, что у автора есть объяснение происходящим в рассказах событиям, но его, как мне представляется, надо сделать более ясным и понятным для читателя.
Более реалистичным показался мне рассказ о трагедии на шахте «Приходи на него посмотреть». Погиб шахтёр, отец семейства, но осознание случившегося у героев рассказа происходит не через потрясение от внезапного ухода человека из жизни, а через «разборку» с его любовницей, про которую члены семьи знали, но пока был жив муж и отец, обходили этот вопрос молчанием. Смерть, таким образом, становится не поводом для примирения и взаимного прощения, но возможностью унизить и оскорбить молодую любовницу героя, которая тоже, кстати, весьма поверхностна в своих переживаниях.
«Аня разглядывала его мученическое, обезображенное лицо и думала, как хорошо, что она молода и красива, и жалость в ней вызывало чувство потери нужности, пусть временной, пусть только физической, но нужности» (стр. 21).
А вот как отреагировал на её появление на похоронах взрослый сын героя:
«– Курва, – совсем шёпотом, чтобы не слышала мать, подытожил Илья. Он внимательно наблюдал за Аней, потом твёрдо, несмотря на выпитое, отвёл её в сторону, почти прильнул к уху и сказал тёплым дыханием: – Думаешь, я про вас с отцом не знаю ничего? Пару недель назад, может, больше, случайно увидел, как он тебя из той самой квартиры провожал. Разгорячённый, без рубашки, – Илья скривил рот и посмотрел на мать. – А вот она ничего не знает. Проболтаешься – убью. Пошла отсюда!» (стр. 22).
И хотя автор пытается «вытянуть» переживания героев на православный путь, само устройство жизни в посёлке «растворяет» в себе естественные человеческие эмоции.
«Наташка уже не выла – не могла. Они с матерью как-то сгорбились, скукожились – так и шли, оперевшись друг на дружку, чтобы не упасть от горя и бессилия. И все остальные, вся длинная и чёрная вереница, медленно шли под мартовским ярким солнцем, протестуя против смерти – любой, без исключения.
На кладбище вечная северная мерзлота хранит детей своих в том виде, в котором приняла в тесную утробу, все дети любимы ею, всех она баюкает и укрывает ласковой темнотой до грядущего Воскресения» (стр. 23).
Проза Эллины Савченко честна, но тяжела в смысле надежд на лучшее. Позитивный образ будущего в ней отсутствует. Она без света «в конце туннеля». Но, увы, такова сегодня жизнь в России за пределами столиц.
Юрий Козлов: личная страница.
Эллина Савченко. Поэт, прозаик, публицист. Член Союза писателей России, главный редактор журнала «Южный маяк», ведущая культурного подкаста «Искусство слушать». Лауреат конкурсов: Золотое перо Руси, им. Чижевского, им. Можаева, им. Пичкова, Фонарь, Берега Дружбы, Лучшая книга года (Германия). Публиковалась в журналах «Наш современник», «Волга – XXI век», «Перископ», «МолОко», «Бельские просторы», на сайтах Лиterrатура, Пролиткульт.
Рассказы Эллины Савченко
ВЬЮН НАД ВОДОЙ
В зеркале она увидела похоронную процессию и вздрогнула — руки сами опустились, перестав начищать старый трельяж. Бросив влажную тряпку на тумбу, Катерина подошла к окну и всмотрелась в провожающих покойника. Несколько старух и пара мужиков молчаливо шли за телегой с закрытым деревянным гробом, рядом с которым поместился крест и простенький венок. Туманный горизонт плыл за маленькими фигурами уходящих к горе. Катерина поспешила на крыльцо, голыми ногами запрыгнула в галоши и направилась за людьми. Никто не обратил на неё внимание, но и она ничего ни у кого не спросила.
Путь до кладбища был недолгим и не тяжёлым. Возле ржавого низкого заборчика телега остановилась. Катерина мимолётно взглянула в глубь последнего людского пристанища и не поверила глазам — между дальними памятниками настороженно стоял чёрный олень. Он был недвижим и прекрасен.
— Господи! — негромко восхитилась Катерина. — Откуда у нас здесь олень, ещё и чёрный?
Все перевели взгляды на Катерину, потом — на кладбище.
— Где? — спросил один из мужиков.
— Да вон же, стоит, — жестом указала Катерина.
— Ты бредишь, поди. Никого там нет. Это просто дерево, приглядись.
— Я тоже не вижу никакого оленя, — подтвердил второй. — Ладно, понесли.
Мужики без усилий подхватили гроб.
— Погоди, погоди, — подошёл копач. — Давай сразу верёвки протянем, — предложил он.
Мужики кивнули.
— Кого хоронят? — неуверенно спросила Катерина у одной из старух, которая была поживее своих соседок.
Та задрала голову и с удивлением посмотрела на девушку.
— Как кого? Петровна с Круговой 40 померла. Неделю уж.
— Не помню что-то я такую. Это у которой жеребята всё дохли?
— Да зачем? Жеребята у Филькиной мамки дохли. Людка, идиотка, мышьяком их травила. А это просто Петровна — одинокий перст, без роду и племени.
— Тихо вы, — прервала другая старуха, — давайте похороним, потом обсуждать будете.
Катерина смутилась.
Самый дешёвый небольшой гроб наскоро опустили в чёрную яму, и когда копач предложил всем трижды бросить комки глины вниз, все зашевелились, зашептали, перекрестились… Речь никто не произнёс, попрощались сухо, традиционно подумали о бренности жизни, но вскоре сменили мысли. Старуха, та, что поживее, смотрела на моложавого копача и думала, что было бы не плохо перекопать ей 17 соток ненавистного огорода, но лишних денег у неё не было, и она скривилась от недовольства.
Крест в виде двух сколоченных Никиткой палок с кривой табличкой, воткнули в не пуховую землю, рядом водрузили венок и зашагали обратно к выходу, рассматривая плывущие мимо надгробья.
— Ой вьюн над водо-ой, ой вьюн над водо-ой… — жалобно и безголосо затянула одна из старух, но поймала обескураженный Катеринин взгляд и добавила:
— Петровна, страсть как, любила эту песню, потому и петь можно.
— Поминать будем? — спросил кто-то из мужиков.
— А ты поминки заказывал, платил, чтобы жрать в три горла?! — подала голос третья старуха с шапочкой на голове.
Ответа не последовало.
Назад все пошли вразброд, своим темпом. Пылюка путалась под ногами, тяжелее становился воздух и обострённо росло Катеринино любопытство: кого это они только что похоронили. Оно-то и привело её на Круговую 40. Дом ещё не знал, что осиротел и со временем ему предстоит захиреть и сгинуть в высокой траве. Катерина аккуратно повернула ручку калитки и вошла во двор — посреди него стоял алюминиевый таз почти до верха наполненный водой — она медленно капала из торчащего уличного крана и образовывала круги. Там же, во дворе, на боку валялся стул с высокой спинкой, он оказался расшатанным, когда Катерина подняла его и безо всякой на то причины попыталась сесть.
Её ноги неприятно катали в галошах пыль, перемешанную с потом, зудели и пульсировали. Взгляд снова упал на таз с водой. Об одно единственное дерево, растущее во дворе, Катерина облокотила стул так, что ножки его прочно упёрлись в землю, и подтащила таз с водой. Стало приятно. Катерина закрыла глаза, и голова её коснулась тёплого ствола груши, отяжелевшей от плодов. По Катерининым волосам поползли муравьи и божьи коровки, по земле расстелился медоносный вьюн.
Когда ногам полегчало, она вылила воду под дерево, глядя, как ножки стула потихоньку ползут по раскисшей земле. Таз вернулся на своё место, и по дну его ударила редкая тяжёлая капля. Катерина толкнула дверь в дом. Она была не заперта — может, все, кто провожал покойницу от этого порога, понадеялись друг на друга или переложили ответственность. Внутри пахло старьём и смертью, однако полы были чистые, вещи прибраны. У стены напротив стоял трельяж, на великое удивление Катерины, почти точь-в-точь как в её хатёнке. Она, приглядываясь, подошла к начищенному не занавешенному зеркалу и увидела в нём — себя: белолицую, раскосую, в мелких симпатичных рябинах. Затем свернула створки, на одной из которых четко красовалась гравировка в виде оленя с чёрной головой, несущего на рогах солнце.
Катерина огляделась: две приоткрытые двери вели в другие комнаты, из которых выглядывали полумрак и прохлада — в одну из них она вошла. Вокруг ни фотографий на стенах, ни книг на полках, ни цветов на подоконниках — это удивило её, но ещё удивительнее было увидеть на круглом столе шахматную доску с неоконченной партией. Катерина опёрлась о край стола и склонилась над пыльными костяными фигурами. Немного подумав, она аккуратно подвинула чёрного слона с c4 на d5, поставив под удар белую ладью, которая вдруг сама по себе скользнула на е2…
Катерина вздрогнула и отпрянула от стола. «Кто же ты такая?» — подумала она, озираясь по сторонам — в комнате по-прежнему, кроме неё, никого не было. Горячий страх разлился по гортани и перешёл в низ живота, скрутив нутро. Немного переждав, Катерина вновь вернулась к партии, дав ход чёрной ладье. Белый король отступил на f1, но второй чёрный слон не оставил ему никакого шанса:
— Мат, — шагнула фигура на b6.
В этот момент что-то прохладное и мокрое толкнуло Катерину под локоть. Она медленно повернулась — прямо на неё смотрел большой чёрный олень. На рогах его висел нательный крест на скрученном тонком шнурке. Олень наклонил голову, и Катерина приняла вещицу, а затем он повёл ушами и пошёл прочь из комнаты, приглашая гостью за собой…
Катерина открыла глаза. Вспотевшая ладошка крепко сжимала нательный крестик на шнурке. Сильнее запахли груши. Тихо запели травы во дворе: «Это вот моё, ой это вот моё, ой это вот моё, Богом даденоё»…
ЧЁРНО-БЕЛОЕ
— Я его видел за сараем! Всевышний — свидетель, — неуклюже подойдя к машине, указал пальцем в зимнюю черноту Рафаэль.
— Веришь в сказки, бедолага, — буркнул Александр, подталкивая парня в салон уазика. — Ты чего шарф не повязал? Кому нужен будешь, если заболеешь… Ну, что, уселся?
— Уселся.
Затарахтел мотор, и колёса рванули по запорошенной дороге. Осталась позади больница, в которой оба, ехавшие в разогретой машине, трудились несколько лет: Александр — водителем, а Рафаэль — разнорабочим. Начальство приняло парня из жалости, потому как слабый умом, он пропал бы, сгинул в чёрных снегах, как сгинул его отец.
— Имя у тебя, твою дивизию… Мамка твоя, что ли, того, рисование любила? — по-доброму подшутил Александр.
Рафик дурашливо оголил частично испорченные зубы и посмотрел в ночь. Неосмысленность блуждала в его узеньких добрых глазах. Он качнул головой, видимо, припомнив что-то из своего давнего.
— Ладно, давай по-быстрому, пока едем, расскажи мне про того, кого видел.
Рафик посерьёзнел:
— Вот ходит за сараем кто-то в белом и ходит. Уже несколько дней. Я за ним наблюдаю.
— Так это из докторов кто-то.
— Нет. Доктор — он человек, а это прозрачное. Я сегодня обутку чью-то старую в морге взял и отнёс ему, чтобы ноги не морозил, а его нет как нет. Обошёл сарай…
— Ты предложил обувь приведению? — чуть не заржал Александр.
— Ботинки. Покойник же не против будет, — искренне заключил парень.
— Да не в том дело. На кой чёрт обутка этому белому засарайному типу нужна? — не выдержал водитель.
— Холодно ведь.
— Ну положим так. А потом что?
— Поставил обутку за сараем.
— Так…
— Вечером ещё стояла, наверно, поскромничал… а на утро глянем.
— А я с тобой пойду. Надеюсь, ему обутка эта не жмёт, — подыграл Александр, притормаживая. — Что это за слово такое? Говори «обувь», понял? Ну всё, приехали, приятель. Давай, топай домой, сестра, наверное, ужин состряпала.
Они жили вдвоём и видели друг друга неизменно только утром и поздно вечером, это давало Малике возможность не сойти с ума от тоски и жалости к брату. Сестра встретила его автоматически:
— Скидывай одежду, руки мой и к столу. Будем кушать, разговаривать, газеты читать.
— Я кроссворды хочу.
— Ладно, — устало ответила Малика. Ей хотелось выйти замуж и сделаться слабой и маленькой, поместиться в грецкой скорлупе, и чтобы кто-то другой встречал её и кормил.
— Рисовать, может, хочешь? — предложила она.
— Слушай, — подставив большие ладони под струю холодной воды, произнёс Рафик, — помнишь, я тебе про приведение говорил?
— Ну, — хихикнула Малика.
— Я ему обутку сегодня отнёс.
— Свою что ли? — нахмурилась сестра, прикидывая, что Рафик мог отволочь из дома.
— В морге взял, у покойника. Зачем она ему, правда?
— Правда.
Малика представила, как разберут её туфли и сапоги, и даже тапочки, когда её не станет.
— Не знаешь, Александр ещё не развёлся, — переменила она тему.
— Спрошу. А тебе зачем? — Рафик придвинул стул к накрытому столу и довольно посмотрел на горячую тарелку супа.
— Да так… Кушай, кушай. Хотя, знаешь, ты его как-нибудь на ужин пригласи.
Утро было холодное. Зачем-то разыгрался ветер, от которого у Рафика болела голова, и он глухо мычал. В таких случаях для него всегда находилась таблетка цитрамона, горячий чай, непременно с сахаром, и ласковые руки пожилой кухарки, иногда заменяющей Рафику мать. Она гладила чёрную голову его и приговаривала какие-то молитвы. Он не понимал их.
Ботинок за сараем не было. Рафик приоткрыл рот от восторга.
— Обутка, значит, пригодилась! — довольный своим поступком, сказал он Александру.
Тот в задумчивости почесал подбородок.
— Должно быть так.
— Я на кухню схожу, — кивнул Рафик, — голова болит.
Александр проводил Рафаэля взглядом и отправился в сторожку к Василию, разузнать, не видал ли тот что-то ночью, когда обходил территорию.
— Ты только блажному нашему не говори, что я спрашивал, пусть верит себе дальше в приведение и всеблагую помощь ему.
— Стояли ботинки, да. Я ж ещё с вечера приметил, что вы за сараем крутились. Любопытно стало. Я размерчик прикинул — почти по мне, малость жмут, но это ничего, разношу — я секрет знаю, — Василий достал из-под кровати ещё вполне сносные, крепкие ботинки.
— А чья обувь-то? — неуверенно спросил сторож, опасаясь, что у него отымут добычу.
Александр махнул рукой и пошёл к выходу.
— Носи на здоровье, — заключил он, не оборачиваясь.
Василий аккуратно поставил ботинки на место и поглубже задвинул их ногой, чтобы, не дай Бог, не нашёлся хозяин.
Рафик сидел на табурете напротив теплой плиты, с которой кухарка сняла чай, и смотрел на тонкий пар и думал, что тому, кто ходит за сараем сейчас тоже тепло и хорошо. Разомлевшие добрые глаза его прикрылись, и жизнь была во всём.
ДО ПЕРВЫХ СНЕГОВ
Филька сидел на снегу и гладил короткошёрстный живот с пару часов как помершего жеребёнка, заглядывая ему в закрытые глаза. Тело его было неприятно плотным, но родным, и вызывало в Фильке колючую боль.
— Долго так просидишь? — спросил безнадёжно наблюдавший за братом Андрей и подхватил его под руки. — Ну, ну, хватит, Филь.
— Пусти. Я попрощаться хочу.
— Третий дохнет, — неутешительно заключил старший брат и уставился на трёхмесячного жеребёнка. — Вот что, Филипп, тащи-ка сюда тряпку какую-нибудь. Мы сейчас Бравого твоего отвезём кой-куда.
Филька поднялся с затёкших ног, наклонился вниз и помял пальцами болезненные икры, присматриваясь в Бравому в надежде, что тот сделает глубокий новорожденный вдох и сам глубоко вздымал грудь.
— Ну беги что ли! — торопил Андрей.
В родительском комоде стопкой лежали наглаженные простыни. Цветочный весенний принт украшал одну из них и Фильке показалось, что она идеально подойдёт для того, что задумал брат. Выходя из комнаты, он задержался перед зеркалом и потрогал своё лицо и живот — наощупь они были совсем не такие, как тело жеребёнка. Филька, впервые за свои семнадцать лет, почувствовав животный ужас, выскочил обратно во двор и постарался запомнить всё, что мог увидеть его глаз: небо, готовое разродиться снегом, грустную сырую траву, соседские разноформенные крыши, но почему-то унылые… брата, копошившегося возле грузовика… и недалёкого ума соседку Людку, которой не было сейчас рядом, но она занозой сидела в Филькиной голове.
— Чего застрял там? — позвал Андрей.
Филька дёрнулся с места.
— Расстилай, — распорядился Андрей.
Братья положили Бравого на простынь.
— Хватай за те края и грузим.
— Куда мы его? — не унимался Филька. — Хоронить?
— Хоронить. Только сперва кое-что проверим.
Грузовик подъехал к местной ветеринарке, в низком окне с крошечной форточкой показался врач. Карлович носил рыжий замызганный парик, мужиком был тучным, вспыльчивым, от которого разило Беломором, но руки и ум имел от Бога.
— Сиди здесь, — коротко сказал брату Андрей и вышел из кабины.
Филька подумал, что соседская девчонка, так усердно помогающая ему кормить лошадей, должна знать о случившемся и, быть может, она разделила бы с ним тяжёлое чувство потери, ведь и её семья держит около дюжины голов…
— Здорово, Карлович!
— Здорово, Андрюха! — крякнул тот. — Чего стряслось?
— Привёз тебе жеребёнка на вскрытие. Сможешь сделать? — Андрей сунул ему в карман две пятёрки.
— Есть подозрение? — натянул Карлович перчатки.
— Третий дохнет. Ни с того, ни с сего.
— Показывай.
Вдвоём они вытащили Бравого из кузова и занесли в операционную. Карлович помял жеребёнковое брюхо, поднял край губы и бегло взглянул на зубы.
— Завтра приезжай, — заключил он.
Филька задумчиво дышал на стекло кабины и водил по влажному туманному пятну пальцем, выводя лошадиную голову. Размышления о том, существует ли райская конюшня и райский овёс, которого в лошадином раю хоть отбавляй, а ещё, идут ли там снега — отвлекли его. Андрей поглядывал на брата — ему всегда будет не больше двенадцати.
Через сутки Карлович с уверенностью заверил Андрея, что Бравый был отравлен мышьяком.
— Кстати, травили постепенно, — подчеркнул доктор. — Держи заключение и забирай своего.
За ночь случился снег. Он присыпал чёрный брезент, укрывавший мирно спавшего жеребёнка.
УЗЕЛ
— Слушай, пойди-ка сходи, борща Ивану отнеси, а, — велела дочери Татьяна, поглядывая из окна на бесцельно бродившего возле теплотрассы парня. — Пусть хоть поест за день…
— Ты зачем его кормишь? — напяливая валенки, просила Настя.
Татьяна зачерпнула большой половник ароматно парящей гущи и перелила в банку.
— Жалко… — коротко ответила она.
— Пусть бы работать шёл… Сколько он уже в посёлке? Месяцев пять?
— Давай, давай — мухой! — кивнула Татьяна.
Семисотка с горячим борщом грела Настюхе руки. Она мелко семенила по верховой пороше, успевшей перемешаться с грязью.
— Эй, Ванька! — крикнула она и приподняла банку с обедом.
Иван был маленького роста, примерно девятнадцати лет; его мелкокудрявая непропорциональная телу голова, качалась на тонкой, вечно голой, шее, которая из-за объёмного тулупа смотрелась нелепой и совершенно лишней частью ванькиного бытия. Лишённое ещё от рождения всякой эстетики, его угрюмое лицо оставалось почти неподвижным. Он невнятно говорил, поджимая нижнюю губу, словно у него отсутствовали зубы, протягивал и жевал звуки, хотя иногда его речь можно было разобрать. Какие-то мужики, забавляясь, отрезали Ивану язык, но кто и когда — местные не знал — переехал он в посёлок уже искалеченным и жалким.
— Ваня, Ванечка, Ванёк, подари мне перстенёк, — тоненько пропела Настюха и притворно-кокетливо прищурила глаза, подавая ему обед. — Мамка тебе передаёт.
— Спасибо, — на своём птичьем ответил Иван.
Он поглядел вслед смешно переваливающейся шубейке и чему-то, как смог, улыбнулся.
— Отдала? — спросила мать, когда Настюха вернулась.
— Отдала.
— А ты зачем к Оксанке снова ходила? Я ж тебе запретила у них дома бывать.
— Да ничего там страшного нет. Я на днях ихней мамке волосы подстригла.
— Это значит, что тебя тётя Света каждый раз перед зеркалом вспоминать будет.
— Она сама попросила, сказала, чтобы я смело резала. Денег на парикмахера нет, а волосья в морду лезут. Я взяла всё в один пучок и отрезала. Мне понравилось.
Мать погладила выступающий тугой живот.
— Тёть Света, небось, выпимши была?
— Была. Она нас конфетами накормила.
— Тоже мне, еда. Ладно, дуй в школу. А до Оксанки лучше не ходи, поняла?
— А дружить как?
— А никак не дружить. Она ж тебя первая при случае и предаст. Вам сейчас по тринадцать — самое время для зависти. А язык у Оксанки твоей — помело. Разок бы его в узел завязать…
— Как Ивану? — уточнила Настя.
— Да нет… как Ивану — не надо. Это другое…
Туго набитый учебниками рюкзак надавил на неокрепшую спину, и в голове возник вопрос: «Нужны ли парикмахеру школьные знания? Может, найдётся в жизни кто-то, подкармливающий тебя, но не из банки и не борщом?». Ивана во дворе не было. Он жил в старой трёхэтажке по Октябрьской, в угловой квартире под номером 20. Настя почти каждый день проходила мимо его решётчатых окон, пасмурно смотревших на неё, но тем более притягивали к себе, чем строже и наглее был их взгляд. Иван жил с матерью. Они были по-родственному похожи, только материнские волосы не просто кудрявились, а были запутаны в жёсткие каштановые узлы, и соседская ребятня, полагая, что это клоунский парик, дразнилась: «Покажи фокусы! А ну-ка зареви! Упади на месте!».
Вся жизнь некоторых поселковых была похожа на невесёлый цирк, но главными на арене выступали подобные Ивану и его матери, остальные же истерично улюлюкали, возвышая в собственных глазах своё ничтожество или сочувствовали. Но оставались и те, кого не интересовала ни жизнь циркачей, ни их собственная…
Настя остановилась напротив влекущих окон и попыталась повыше подпрыгнуть, чтобы заглянуть в их пасмурную суть, но они были слишком высоки для неё, к тому же, вниз тянул груз знаний. Девочка скинула школьную поклажу, схватилась руками за холодные прутья решётки и изо всех сил подтянулась, упираясь ногами о рыхлую стену, но все усилия свелись к тому, что лишь край носа достал до подоконника. Неожиданно и резко с той стороны распахнулось подобие штор, и в окне появился Иван — школьница задрала голову и, без движения смотрела на него, не понимая, что сейчас чувствует сильнее — страх или стыд, а затем рухнула на землю, схватила рюкзак и понеслась от дома, как чёрт от ладана.
— Гляди, — Оксана жеманно выставила руку вперёд. — Колечко золотое.
— Какое же оно золотое? — тронула безделушку Настя. — Это проволока.
— Могла бы и подыграть, — посерьёзнела подруга. — Фантазии ноль, а зависти — вагон.
Настя не завидовала Оксане. У той было трое младших сестёр, которые таскали у неё вещи, жвачки и забирали детство, и она казалась взрослее своих лет, потому что ей никак нельзя иначе.
— Ты уже новости слышала? — спросила Оксана, остыв от смешной обиды.
— Какие?
— Деда одного в общаге кокнули.
— Деда?
— Да ветеран какой-то, один жил, но не бедствовал.
— Не слышала.
— Ладно, чего нам с этого всего, пошли на историю!
В посёлке была единственная общага, белая, в пять этажей и один подъезд. За ней тянулась теплотрасса, вереница теплиц и гаражей, среди которых стоял собачий домик Мотильды — любимицы поселковой детворы; грубо петляла дорога на шахту, где работал Настин отец. Вечером любопытствующие собрались на общажном пяточке — кумекали, спорили, искали виноватых, много курили и вспоминали деда Николая.
— Из-за чего убили-то? — спросил кто-то из мужиков.
— Ордена украли и деньги. Денег у него порядком там было. Ещё чего-то по мелочи из украшений покойной жены...
— А как дело было? Что, чего? — не унимался галдёж.
— Ножевое…
— Ну там конкретно убивали… не запугивали, а конкретно, понял?
— Ироды!
— Так их двое было?
— Сейчас кто скажет? Это вон, — указал кто-то в сумерках на снующего туда-сюда участкового с вечной дерматиновой папкой, — следствие покажет…
Уже неделю как Татьяна не подкармливала Ивана — он куда-то исчез, но никто не знал, куда. Так исчезают дождевые тучи, гонимые ветром — далеко и навсегда; исчезала история с недавним преступлением — народ ждал новых событий. Настя, вопреки материнским запретам, снова пришла домой к Оксане: младшие дети бегали по квартире вместе с прусаками и клубившейся пылюкой, пахло прелым бельём и безразличием, но это не омрачало визита. Настя уселась на кровать и демонстративно сложила на коленях руки.
— О, это что? — тут же подскочила Оксана и схватила подругу за запястье.
На белом указательном пальчике красовался маленький перстенёк с аметистом в ажурной закрепке.
— Откуда?
— Родители подарили.
— Серьёзно?
— Только не говори никому. Это секрет.
— Ладно. А поносить дашь, Настюх?
Та ничего не ответила, только пожала плечами, надеясь, что Оксанка сама всё поймёт и перестанет выпрашивать секрет, который она прятала внутри матраса даже от собственных родителей. Секрет, который Иван подарил ей накануне того, как исчезнуть из её жизни навсегда.
— А ты-то куда собрался? — удивилась Настя, глядя на перстенёк с своей юной ладошке.
— Далеко, — кивнул Иван в запоселковую темноту.
Он приложил к губам указательный палец и тихонько цыкнул. Во взгляде его блуждало сожаление. Настя, недолго думая, совершенно искренне, сделала встречный жест, завязав на вечный узел свой язык.
ЗАПЕЧАТАННОЕ ВРЕМЯ
Тоска окончательно выпила её глаза, и она, ощупывая осенний дымчатый воздух, шла по траве за тем, кто запечатывает время. Она шла, крадучись, словно дикая кошка, почти бесшумно, изучившая за много лет периметр, на котором равнодушно скулило, выло, а временами хохотало, старое поселковое здание психлечебницы.
В прошлом, ещё до революции, оно было частью монастыря, переходившего от белых к красным, от красных к белым, и снова к красным. Монастырь видывал дикие расстрелы, скромные танцы румяных комсомолок и чубатых парней, наивные фильмы, где не всё и всегда по совести, полнел библиотечными талмудами, а потом вглядывался безумными глазами в такие же безумные глаза пациентов. А теперь на большой территории уживались монахини и обитатели сохранившейся лечебницы…
Фотограф резко обернулся. Женщина замерла в странной беззащитной позе, полагая, что её, чумазую, нечёсаную и слепую, никто не видит, кроме деревьев, иногда запускавших ветвистые гребни в её волосы. Тихон аккуратно взвёл курок фотоаппарата, чтобы навсегда запечатать незнакомку в этом времени, но она, каким-то образом почувствовав это, быстро прикрыла лицо руками, однако, с места не сдвинулась. Когда же парень поспешил прочь от незнакомки, то она снова направилась за ним, и так же бесшумно, проворно, нагло… но, дёрнутый чёртом, он вновь обернулся и… вздрогнул — женщины нигде не было. Тихон присел на щербатую лавочку и решил выждать, пока незнакомка сама не объявится. Вдруг за спиной хрустнула ветка, и зверь, действительно, прибежал на ловца.
— Вот вы ходите тут и снимаете подряд, что не попадя. А всё подряд не надо, — заметила она.
— Для проекта монастырского снимаем, — присмотрелся к ней Тихон.
— Не люблю, когда тут хозяйничают.
— Вы с лечебницы? — пренебрежительно спросил фотограф и, не дав ей ответить, добавил: — а мы про монастырь репортаж снимаем. Так что…
— Таня, — произнесла женщина и посмотрела на Тихона холодной пустотой, затем встала и пошла к дороге, на которую откуда-то выскочил косматый и очень крупный пёс.
Он сел рядом, и незнакомка протянула к нему обе руки, потом повернулась в сторону наблюдавшего за ними Тихона, что-то сказала четвероногому. Парень во второй раз взвёл курок и сделал кадр, потом ещё и ещё один, чтобы наверняка запечатать это мгновение.
Уже вечером, когда в трапезной собралась съёмочная группа, Тихон полюбопытствовал о слепой. Повариха, накрывавшая стол, обыкновенно ответила:
— Так тёть Поля это.
— Поля? — удивился фотограф. — Я думал, её зовут Татьяна… как мою мать.
— Откуда это вы взяли?
— Ослышался, видимо, — стал сомневаться Тихон..
— Так вот, давнишняя она уже, — продолжила повариха. — Сама сюда лет двенадцать назад пришла. Я ещё не работала тут. Сказала, вроде, что у неё, того, началось. То по хате кто-то ходит и в бане по ночам моется, то в машинке швейной – взрывчатка, то пенсию ей почтальонша Ирка не отдаёт — выхватит, мол, бумажки и бежит. Завал…
— А потом?
— Потом деньги отыскались. В зайце.
— В каком зайце? — спросил Тихон.
Повариха хихикнула.
— Да в плюшевом большом таком. В дырку запхала и забыла. Потом, пока у неё просветление какое-то было, своими ножками сюда притопала.
— А с глазами-то у неё что?
— Не видит почти. Это уже здесь она зрение потеряла.
— А родня?
— Так нету родни… Ну вы лопайте давайте, — глянула повариха на часы, — налегайте дружнее на борщец. А мне лясы точить некогда. Скоро отбой.
В окно небольшой комнаты заглянула неприятная ночная тоска, и послышался утробный собачий лай. Фотограф повыше натянул на себя тонкое одеяло, под которым никак не мог согреться — дом стоял почти на земле, и дышащие на ладан радиаторы, не спасали от низкой температуры. Особенно мёрзли ноги, и Тихон, поджав их под себя, покрутился, словно заматываясь в кокон, подперев одеяло со всех сторон так, чтобы не было ни единой щели. Сейчас бы кипятку, но где его взять в такое время?
Из головы не шла Полина. Она смотрела на Тихона красивыми пустыми глазами, наклонив косматую, как у той большой собаки, голову и молчала.
— Ты спишь? — спросил Тихон у коллеги, с которым его разместили в одной комнате.
— Пытаюсь, — неохотно ответил тот.
Тихону сразу полегчало.
— Слушай, у тебя в термосе чай остался? Может ещё тёплый?
— Возьми в сумке, в боковом кармане.
— Своя постель лучше, — продолжил Тихон, нашаривая термос.
— Завтра уже после обеда выдвинемся.
Тихон отпил несколько глотков — чай был более, чем тёплый.
— Может, тебе коньяку налить? Согреешься быстрее и колобродить перестанешь.
— Можно.
Тепло и умиротворение разлились по всему телу, и Тихон, скорее, чтобы волнение не вернулось к нему, постарался заснуть раньше своего товарища.
Было ещё темно, когда в окно постучали. Сосед спал мертвецки.
— Какого лешего? — набросил на себя одеяло Тихон, чтобы не расплескать тепло, и всмотрелся в темноту.
— Выходи во двор, — невнятно послышалось ему, — панихиду заказывать будем.
Парень окончательно проснулся и, вновь неприятная тревога ослабила его тело. Он поспешно оделся и уже принялся было выходить, но обнаружил, что дверь кто-то запер на ключ с обратной стороны.
— Через окно выходи, — услышал он.
Тихон дёрнул створки, которые, на удивление, с лёгкостью поддались, и влажный холод неприятно окатил его. Он перелез через подоконник и, вмиг оказавшись снаружи, интуитивно пошёл вглубь сада, где в последний раз видел Полину. Было пусто и звеняще-тонко.
— Приснилось… — успокаивал себя парень.
— Ступай к храму, — снова услышал он.
— Полина, это вы?
Она вышла из-за большой груши, но почему-то с остриженными волосами; лицо её теперь казалось ему знакомым, и глядела она так ясно своими раскосыми глазами, что становилось не по себе.
— Сейчас темно, боюсь, я не найду дорогу.
— А туда только одна дорога ведёт, — женщина указала в ту сторону, куда следовало пойти.
Уже в притворе она велела Тихону снять ботинки, к которым прилипла сырая земля, и завела его на середину храма, где в полной темноте стоял пустой гроб, густо украшенный белым вьюном.
— Что это? — спросил Тихон.
— А ты разве ничего не забыл сделать? Сейчас Татьяна придёт.
Парень взглянул на грозный свод и попятился назад, выкрикнув:
— Разве не мёртвым нужно оставлять хоронить своих мертвецов?
— Глупый ты человек, — спокойно ответила Полина, — снова не так всё понял…
… Окно было наглухо заперто изнутри, дверь — тоже. Дождь стоял грязной непроходимой стеной, как тогда, когда бабка забрала его, семилетнего, от пьяной матери к себе, чтобы больше никогда не вернуть. Он запомнил её раскосые полузакрытые глаза, холодные непослушные руки, пытающиеся убрать короткие пряди с лица и смеющийся чёрный, словно бездна, рот.
Три дня назад Тихон сошёл с автобуса на полпути к ней — к её глазам, рукам и рту, — он ехал проводить её в последний путь, но так и не доехал, чтобы никогда не прощаться.
ПРИХОДИ НА НЕГО ПОСМОТРЕТЬ
Блукало вечернее, закалённое морозами солнце по коротким и хаотичным улицам Кадыкчана, но почти не грело ничего вокруг. Стоял невесёлый март, хоронивший трудолюбивых сынов своих, погибших при взрыве в колымской шахте. Гудел март и выл вместе с поселковыми бабами, бьющими себя в худую грудь, раскочегаренными горем и безденежьем… Стоял крепкий запах пихты, нашатыря и пота — народ валил и валил, обходя шестерых покойников, смирно лежавших в ряд, среди которых был и отец Ильи. Мальчик, сдерживая слёзы в больших шестнадцатилетних глазах, смотрел на родителя со злобой за только что обретённое сиротство; смотрел на Наташку, оплакивающую своего батю — она не скупилась на бабьи рыдания, и её не утешала мысль о том, что от Илья тоже переживает потерю.
Его мать, обмякшая и землистая, молча смотрела на обгоревшее тело мужа. Она почти разлюбила его за 20 лет, но была ему верна, как собака, и теперь сердце её зияло от ужаса невозможности проявлять верность, но ещё ужаснее охватывал её страх за сына — совершенно не представлялось ей будущее его без отца, и тогда шире становилось сердечное зияние, но помощи искать было негде.
— Я на воздух пойду, — устало обратился Илья к матери.
Та устало перевела на него взгляд и кивнула. Чёрная косынка туго схоронила под собой седеющие волосы и заострила черты вздрагивающего стареющего лица.
— Принеси мне чаю, Вера, — обратилась она к коллеге, — скоро семь часов, как тут сидим.
— Тебе бы вздремнуть, Ира.
— Дремала уже. Прям в кресле.
— Ночью ещё народ идти будет.
— Да какой там… останемся только роднёй, а на утро придут остальные.
— Сейчас я чаю принесу, погоди.
Вера отошла к общему столу, налила в чашку кипятку и опустила пакетик чёрного. Совсем рядом, за перегородкой негромко говорили двое — одна женщина, помоложе, всхлипывая, всё повторяла: «бедный мой, бедный», а вторая заверяла её в том, что он — чужой мужик, и прельщаться на чужое не надо было.
— Вон, иди поближе на него полюбуйся. А если бы он жив остался? Да с инвалидностью, да без копейки, да с лицом этаким — любила бы?
— Не знаю…
— Уже не знаешь. А я знаю — Ирка с ним пуд соли съела, а ты и жизни не знаешь. Играй, да не заигрывайся. Ну, соберись, слёзы утри, а то народ тебя очень даже правильно поймёт.
Заварка выкрасила уже подостывшую воду в крепкий густой цвет. Из-за перегородки вышла жена начальника котельной и её младшая сестра Аня — красивая, но пустая и своенравная девка.
— Здравствуйте, — сказала она Вере Николаевне.
— Пойдём, — быстро дёрнула её сестра.
Они прошли мимо покойных и остановились у гроба Дмитрия.
— Ну что, — почти шёпотом сказала сестра, — пришла, посмотрела?
— Молчи уже, — дерзнула Аня и огляделась. — Хватит. Моё это дело. И уже прошлое.
— Не узнал бы кто...
— А кто узнает? Свечку не держали.
— Ладно, побудь ещё да пойдём от греха подальше.
Аня разглядывала его мученическое, обезображенное лицо и думала, как хорошо, что она молода и красива, и жалость в ней вызывало чувство потери нужности, пусть временной, пусть только физической, но нужности.
Иногда по утрам, перед училищем, она отправлялась по одному и тому же адресу, где он снимал для них квартиру. Всего на двадцать минут, чтобы не опоздать на первую пару. Тугие косы её были перетянуты широкими резинками, короткие ногти покрыты перламутровым, тонкие капронки и туфли на каблуке — это было для него. Она позволяла себя любить, а он кружил её и улыбался юной жизни, которой у них с женой уже никогда не будет.
— А батюшку привезут утром? — уточнила наташкина мать, промокая зудящие опухшие глаза.
— Витька же поехал с вечера в Сусуман. Оттуда утром сразу сюда, — ответила ей кума, — назад батюшку на такси отправим. Всё обговорили, ты не переживай. Единственное, свидетельство надо копачам утром показать. Я уже на вечер не поехала.
— Ну там же готово всё?
— На кладбище? Ну да. Ты что, земля мёрзлая — колом стоит — сегодня они с девяти утра долбят и полночи ещё проработают. Шесть ям раскопать — чёкнуться.
— Окна шире откройте, Ларис, воздуха совсем мало, — уже не слушала вдова, — и детей надо по домам разводить. Наташка совсем извелась.
— С моими ночевать пойдёт. Сейчас я их соберу.
Наташка выла. Выла и причитала почти по-взрослому — так, что можно было этими слезами отмыть все грехи человеческие; она ещё не знала тьмы, и Аня, глядя на её скорбь, глубоко позавидовала тому, что не умеет так любить. Вернулся Илья. Он был с товарищами, немного пьян, но уже не озлоблен. Ребята подвели его к матери, выразили соболезнования и встали рядом, стесняясь подойти к гробу.
— Мальчики, хорошо, что пришли Илюшу поддержать, дядю Диму проводить.
— А эта что тут делает? — переговаривались между собой ребята, указывая на Аню.
— Курва, — совсем шёпотом, чтобы не слышала мать, подытожил Илья.
Он внимательно наблюдал за Аней, потом твёрдо, несмотря на выпитое, отвёл её в сторону, почти прильнул к уху и сказал тёплым дыханием:
— Думаешь, я про вас с отцом не знаю ничего? Пару недель назад, может, больше, случайно увидел, как он тебя из той самой квартиры провожал. Разгорячённый, без рубашки, — Илья скривил рот и посмотрел на мать — А вот она ничего не знает. Проболтаешься — убью. Пошла отсюда!
Утром все собрались на отпевание, некоторые молодые люди, за неимением в посёлке хоть какой-то скромной церквушки, впервые видели священника. Он, желающий быстрее вернуться обратно в приход, наскоро совершил обряд, объяснил, что к чему и удалился. Три грузовика с откидными бортами, покрытые красной тряпкой и ветками стланика, подкатили к административному зданию шахты. Гробы погрузили в кузова, где уже сидели мальчишки, обязанные кидать на дорогу веточки стланика по ходу всей процессии до самого подножья сопки, чтобы покойники не нашли путь назад. Остальные, вымотанные предыдущим днём, шли пешком и почти не говорили друг с другом. Илья курил, не стесняясь матери, но она даже не обращала на это внимание, а плелась, взяв под руку Веру.
— А ты знаешь, — слабо сказала Ирина, — ведь у Димы была интрижка с этой, что вчера приходила.
— С кем? — лицо у Веры вдруг налилось от волнения кипятком.
— С Аней, — без обиды отозвалась вдова. — Дима догадывался, что я знаю, только оба молчали ради Илюхи — зачем сыну сердце разбивать?
Вера прижала Ирину к себе и больше ничего не спрашивала.
Наташка уже не выла — не могла. Они с матерью как-то сгорбились, скукожились — так и шли, оперевшись друг на дружку, чтобы не упасть от горя и бессилия. И все остальные, вся длинная и чёрная вереница, медленно шли под мартовским ярким солнцем, протестуя против смерти — любой, без исключения.
На кладбище вечная северная мерзлота хранит детей своих в том виде, в котором приняла в тесную утробу, все дети любимы ею, всех она баюкает и укрывает ласковой темнотой до грядущего Воскресения.
БАЮ-БАЮШКИ-БАЮ
— Баю-баюшки-баю, — устало завывала Тоська, делая глубокий безнадёжный выдох на «ю». В ней давно искоренилась подлючая ненависть к соседу Фильке, устроившему, как она полностью полагала, пожар в бане её зятя, в следствии чего, погорели и дочь, и зять. В один из вечеров, когда Тоська, немного отойдя от похорон, но в конец обезумив, почти до смерти забивала пьяного Фильку, соседи не вмешивались — глядели из окон на сцену расправы, как на гладиаторскую арену, и никому не было жаль никчёмного мужичка.
— Дря-я-я-нь! Душегуб! — орала баба, опуская на тщедушное тело соседа большую когда-то спиленную ветку груши, даже не чувствуя её тяжести.
Наконец-то один из наблюдавших подошёл к Тоське и остановил её.
— Ну и хватит, пожалуй, — спокойно рассудил Александр. — Какой тебе спрос от его смерти? Сядешь. А эту вон, сопливую, кто подымать будет? — кивнул мужик в сторону окна спаленки, где мирно улюлюкала тоськина внучка. — Фильке, дураку, с грехом этим теперь жить. Хотя… посмотришь, что совесть не выдержит – сам удавится. Удавится, удавится, непременно. А ну-ка, ведро воды холоднющей притащи.
Пока баба ходила за водой, на воображаемую арену вышли другие, осмелевшие, наблюдатели. Охали. Ахали. Толковали и толкали горячей палкой еле мычащего Фильку.
Филька был вечно во хмелю, действительно, глуп, неприятен и не понимал, для чего живёт. Только изредка, в моменты просветления, он вспоминал, что зачем-то его мать родила, и он должен исполнять человеческий долг, но не мог вспомнить – какой.
Тоська притащила воды. Дрожащей от усталости и ужаса рукой передала ведро Александру. Тот окатил неподвижного соседа, лежавшего лицом в пыльную землю, и, наклонившись над ним присмотрелся — дышит ли. Проверять пульс Александр не стал от брезгливости. Слабо приподнимались филькины плечи в ободранной окровавленной тельняшке. Все замерли и прислушались к тихим хрипам.
— Живой, — сказал кто-то из толпы.
— Живой-живой, — загалдели остальные.
— А ну, ребята, взяли под руки, — скомандовал Александр, — смелей, потом отмоетесь.
Несколько молодцов сначала перевернули Фильку на спину и обозрели его разбитое лицо.
— Куды несть?
— Куды-куды? Домой!
Фильку подхватили и потащили вперёд — ноги не слушались, волоклись волоком, поднимая душную тоскливую пыль. Один ботинок с филькиной ноги соскочил, оголив уродливые ещё с детства пальцы.
— Господи, — процедил кто-то.
Александр велел заносить пострадавшего во двор и снова облить водой для порядка.
— Да не очень она его, в принципе. Так, до свадьбы заживёт.
— Скорую бы вызвать, Саша, а то помрёт.
— Он просто пьяный в дюпель. Ещё хорошо отделался.
— Ага, или отделали.
— Скорую бы…
— Вызовем! Всё будет, — успокоил Александр. — Пускай Филька проспится, а то, кто ж к нему, пьяному, приедет. А утром мы наведаемся, спросим: кто ж тебя так? где ж это ты? что ж это в мире делается? И всё в таком духе. Вот если понадобится, мы с утра доктора и вызовем. Филька — дурак! Слабый умом, понимаете? Я б на тоськином месте точно так же поступил.
Ребята вздохнули. Филька слабо попытался открыть левый глаз.
— Ну всё, в дом понесли.
С Фильки стянули мокрую одёжу и небрежно кинули грязный комок возле кровати. Обмякшего же хозяина уложили на давно несвежую постель.
— Укрыть его надо, отходить начнёт — знобить будет.
— Укроем-укроем, — осмотрелся Александр.
— Так прокуратура, вроде, его виновным не признала.
— А как его признать, если он умом тронутый?
— Где гарантия, что это точно Филька? Свидетелей нет.
— Кто нынче гарантии даёт? Мы там не были. Вы Тоську тоже поймите — дочь с зятем схоронила, девку сама подымать будет, без мужика, на пенсию одну. Да хоть бы и не сама… Тоська говорит, что дурак этот дверь в бане подпёр, когда Людка с Виктором там отдыхали. Дело за полночь было. Молодёжь на грудь приняла, и уснула. А тут такое… Задохлись, короче, оба.
— А Тоська с мелкой где были?
— Тоже спали.
— Во новости! Да как же она видела, кто баню поджёг, если спала?
— А зачем Филька дверь-то подпёр?
— Хватит вопросы задавать! — Александру нечего было ответить.
— И всё-таки, — несмело повторили вопрос, — Тоська своими глазами видела?
— Не видела, но знает. Всё! — оборвал Александр. — Пусть отсыпается.
— А укрыть, Саш?
— Ай-й! — безучастно махнул он рукой.
Тем временем Тоську успокаивали соседские бабы, ревели с ней, сетовали на беззаконие и человеческую глупость. Кто-то предложил помянуть Людмилу с Виктором, нашлась наливка, и вскоре, захмелев, бабы затянули тоскливую песню, которая заклубилась по долгой дороге жизни. Какие-то мальчишки схватили грушевую ветку и, сделав из неё коня, оседлали и звонко зацокали…
Через год Филька повесился на собственном заборе.