«Целуешь сердце бешеное мне...». О поэте Василии Бетехтине (1951 – 1987)

24.12.2020 8 мин. чтения
Русаков Ростислав
«Он приехал, невысокий, угловатый, очкастый, с какой-то «таёжной усмешкой», – так вспоминает Василия Бетехтина его приятель Захар Креймер. Совсем немного известно о герое сегодняшнего очерка – это незначительные, казалось бы, факты биографии – место рождения, становления и смерти. Но обладают они какой-то ключевой плотностью и многое проясняют в поэтике Василия.
«Целуешь сердце бешеное мне...»

(О поэте Василии Бетехтине (1951 – 1987))


«Большое видится на расстоянье», как написал безвременно ушедший поэт. И вот ради сохранения хрупкой, стирающейся памяти в 2012 году были задуманы ежегодные чтения памяти поэтов, ушедших молодыми в 1990-е — 2000-е (позже расширили диапазон: «в конце XX — начале XXI веков»). 

Название чтениям «Они ушли. Они остались» подарил поэт и писатель Евгений Степанов: так называлась выпущенная им ранее антология ушедших поэтов. Организаторами стали Борис Кутенков и Ирина Медведева, испытавшая смерть поэта в собственной судьбе: её сын Илья Тюрин погиб в 19. Сразу сложился формат: мероприятие длится три дня, в каждый из которых звучит около десяти рассказов о поэтах, а также доклады известных филологов на тему поэзии и ранней смерти. В издательстве «ЛитГОСТ» в 2016 году вышел первый том антологии «Уйти. Остаться. Жить», включивший множество подборок рано ушедших поэтов постсоветского времени, воспоминания о них и литературоведческие тексты; чтения «Они ушли. Они остались» стали традицией и продолжились в 2019 году вторым томом — посвящённым героям позднесоветской эпохи.

В настоящее время ведётся работа над третьим томом антологии, посвящённом поэтам, ушедшим молодыми в 90-е годы XX века, и продолжается работа над книжной серией авторских сборников.

Теперь проект «Они ушли. Они остались» представлен постоянной рубрикой на Pechorin.net. Статьи выходят вместе с предисловием одного из кураторов проекта и подборками ушедших поэтов, стихи которых очень нужно помнить и прочитать в наше время.


«Он приехал, невысокий, угловатый, очкастый, с какой-то «таёжной усмешкой», – так вспоминает Василия Бетехтина его приятель Захар Креймер. Совсем немного известно о герое сегодняшнего очерка – это незначительные, казалось бы, факты биографии – место рождения, становления и смерти. Но обладают они какой-то ключевой плотностью и многое проясняют в поэтике Василия. Соавтор света и весны соавтор – это он о феврале, но ведь и сам он таков – плодовит и точен в своём письме, как плодовит и точен соловей, выступивший на солнечный луч весны, – и соловьиная кровь настоялась на льду. Не взрывная, но мерная игра контрастов, напористая журчащая речь, от которой вскоре начинаешь задыхаться.

Неторопливо развернуть повествованье
слиянья рек больших,
где в горле давится холодное молчанье
обкатанных камней береговых.

(«Гиперборея»)

Тот, кто хотя бы однажды побывал на Алтае, точно понимает уникальность этого места – дикого и плодородного. Первое, что бросается в глаза, – его огромность и ширь – здесь всё перерастает человека, означает больше, чем, кажется сперва. И даже не в горах дело, не в реках и не в плотном, сытом ароматами воздухе. Всё это будто следствие чего-то высшего, центрового, да, Алтай – это сердце Земли, место силы – вот что становится метафизической аксиомой, стоит только коснуться этого источника. Даже из памяти он питает так, будто ты сам в его памяти:

Последняя стая сплетает на небе венок,
Последние ливни горят на тропинках Алтая.
Не я забываю твоё молодое вино,

меня забывают.
(«Последняя стая сплетает на небе венок...»)

Очевидно, что и родиться на этой земле, провести хоть сколько-нибудь лет своего детства у волшебного колодца самой красоты, пригубить от источника силы – значит не отпадать от него до самой своей кончины, впитать его образ и мироточить эссенцией чистой поэзии –живым словом. Вот таким счастливцем был Василий Бетехтин – и счастье это стоило ему очень дорого.

Звени про Азию свою, направо сосны,
циклон
налево, и белей, чем грех,
медвежье, за спиной, слезится солнце
и кутается носом в редкий мех.

(«Гиперборея»)

Во-первых, время, в которое ему довелось родиться и писать, только усиливало необходимость ощущения собственного пространства, своего мира, почвы, в которой можно было бы разрастись.1980-е годы – времена, говорят, убогие и какие-то несобранные, разрозненные. И время его творчества – это второй говорящий факт, который известен о Василии.

Куда шагать? В той гавани уют:
Худую баржу ржа на две разгрызла.
В той
крейсера по мне тревогу бьют.
Я полпланеты по волнам измызгал.

(«Бумажные корабли»)

Или вот ещё:

Кто-то времени нахлебник,
Кто-то плачется в передник.
Наступает понедельник
Ежедневно по утрам.

(«Баллада»)

А дальше ведь только и остаётся, что тянуться до третьего факта – гранёного и поигрывающего в рассветных лучах – перманентного похмелья.Что-то снова умрёт, если встанет заря. Василий, судя по его стихам, по взятой высоте и точности образов, был человеком глубокого гуманитарного образования – образования в буквальном смысле, как будто даже минеральном. Через выкристаллизованные в сознании и наросшие десятилетиями слои образов он проводит лучи мысли – свет преломляется, перенаправляется по сложным законам внутренней структуры этих кристаллов и создаёт объёмные световые конусы смыслов.

Август. Одиннадцать. Солнечный воздух утрат.
Август. Так поздно. Так позднее сердце. Так рано.
Будто легчайшие в небо плывут острова
В призму стакана.

(«Август. Одиннадцать. Солнечный воздух утрат»)

В предисловии, опубликованном на страницах сборника «Уйти. Остаться. Жить» – антологии творчества поэтов, рано ушедших из жизни (составители – Б. Кутенков, Н. Милешкин, Е. Семёнова) – Захар Креймер пишет о Василии: «Были у него проблемы. Вася был патологический бич. Любая работа ему была противопоказана». А ведь и в стихах это тоже прослеживается – до едва уловимого собственного концептуального выбора.

Пойду ко дну, и утром всякий хлам
На берег вынесет холодное волненье.

(«Бумажные корабли»)

Бывший интеллигентный человек – так расшифровывается бэкроним бич, ставший популярным в 1960-1970-х годах. В русском языке он вполне конкретно означает человека опустившегося, практически безработного, перебивающегося редкими халтурками и совершенно неприспособленного к жизни. Впрочем, это уже позднее, современное значение слова.

Отчего ты побирушка?
Выпьем с горя; где же кружка?
Мне петля уже подружка,
Если ты ещё права.

(«Баллада»)

И это было бы вполне уже привычным для слуха социальным клеймом, если бы не одно интересное совпадение – корневое происхождение слова «бич». Оно происходит от английского beach – «берег, пляж». Расхожее выражение to be on the beach буквально переводится как «находиться на берегу», то есть – «разориться». Отсюда и социальное клеймо beach comber – «бродяга на побережье». После прочтения подборки Василия Бетехтина на страницах антологии этот факт уже не получается игнорировать – в этом смысле даже прослеживается какая-то авторская сознательность в построении сквозного образа.

О море утром! Как прекрасная горбунья
Кувшины ветра полные несёт

Сочится синий воздух новолунья,
И сонной рыбой бьётся небосвод.
Скользнёт ли мидия, монета ли утонет

Как будто кто-то в мире прокричал
За сто веков томительные кони
Погонь и бурь выносят на причал.
Вот улыбнулись сонные ладони,
Вот промелькнули где-то в глубине.
Целуешь камни Крита и Японии,
Целуешь сердце бешеное мне.
Как по грудям протопчется ребёнок,
Пройду к тебе, к дыханью, на Босфор,
Чуть продымлю, бумажный пароходик,
И никого не встречу с этих пор.

Изначально словом beach, т.е. «бездомный бродяга» называли бывших матросов, которые остались без работы. Со временем оно начало значить «портовый бродяга», «корабельный побирушка», да и попросту «бездельник». И парус, моргая, бежит <...>, как бледная свечка по тёмным холмам. Так на побережье Тихого океана «бичами» называли неприкаянных бродяг и дезертиров с китобойных судов, которые кормились с продажи пойманного жемчуга и всего, что море выносило к берегу.

Я чувствую: море... Я чувствую: море!
шипящую массу и вечер воды
солёную, свежую, едкую горечь
и сумрак, и счастье, как подступ беды.

(«Марина»)

Отсюда же и последнее. Метафизическое, но достоверное ощущение тишины как почвы поэтического прозрения. Свято Слово. Пресвято – молчанье. Цена тишины – как колыбели звука, повторяющей его ещё пока не рождённую форму – томительное выжидание похмельной тяжести.

И вот, и вот не знаю, что сказать.
Туман идёт, и волны ковыляют,

(«Бумажные корабли»)

В стихах Василия при всей их музыкальной лёгкости, завораживающей звучности, больше остального удивляет частота катарсического укола – не в ущерб его глубине. Возникает он из-за непредсказуемо разных слоёв текста – звук ли, внезапный образ, сам себя превышающий смысл, – но неизменно за ним ощущается долгое молчание.

Дождь за облаком спит, не позвать, не пролить!
Знаю только одно: горевыми годами
тебя можно хранить, можно только хранить.

(«Песня к дождю»)

Да, молчание, сродни тому, что хранит кучевая туча, до последнего не выдающая ни капли дождя, ни капли животворящей влаги – пока критическая масса творческой силы не прорвёт его и не выжмет. Ну а дальше только держись!

И ветер ветер может поломать,
Когда дожди над волнами мотает.

(«Бумажные корабли»)

Досуха, до чернильной точки на одном сплошном загибающемся от убористого почерка уголке – пока, наконец, не наступит то самое чувство искупления, знакомое каждому творцу. Когда отступает внутреннее жжение совести, а сотворённое светится щедростью, избытком вложенных сил и как будто последней любви. Вот так:

<...> Долгой ценою молчанья
Вышел резной, золочёный, закрученный лист.

(«Август. Одиннадцать. Солнечный воздух утрат»)

Да, при жизни он и его жена нищенствовали. И кто теперь знает, как они любили, смеялись, о чём радовались, когда со стороны казалось, что и повода к радости нет? Абрис твой нежный мне воздух во мне показал. Знать этого теперь уже и некому – если даже о смерти Василия толком ничего неизвестно, то уж история его своеобразного счастья точно осталась его собственной, сокрытой в вечности. Но в одном сомневаться никак не приходится – такой интонацией мог обладать только человек щедрый, с ясным взглядом, с крепким рукопожатием и широкой улыбкой.

Попытка пусть пытка! прогонит стадами
Гневливые годы
я песню леплю,
Пугливая вечность грохочет над нами,
И я тебя вечно, любую
люблю!
(«Зелёное»)

Каждая строка здесь, будто широкий взмах кисти, но кисти уже с той стороны холста, а для читателя – с той стороны листа. Грязный песчаный пляж, низкое тучное небо подкрашено синевой холмистого моря, а вдоль берега, обходя длинные груды скользких просоленных веток, движется угловатая фигура бродяги. Полусогнутый, он близоруко шарит перед собой взглядом и, нагибаясь за какой-нибудь ракушкой, мгновение держит её на вершине зрения перед оголёнными на ветру зубами, сжимая пружину молчания – и как-то хитро подбрасывает вверх. По небу прокатывается гром, близится ливень.

Не бывает в море горя,
Не бывает в мире моря,
Мы живём теперь не споря:
Не бывает в мире нас.

(«Баллада»)


Из биографической справки, опубликованной в антологии «Уйти. Остаться. Жить»:

О Василии Бетехтине известно крайне мало. Из воспоминаний Мирослава Андреева в альманахе «Майя» (1980 год): «Род. в 1951 г. на Алтае. Предки из сибирских казаков станицы Чалкар с примесью казахской крови. Биография родителей отличалась романтичностью и нелепостью, что и передалось, видимо, по наследству – недоучивался, доучивался, недоучился, бродяжил, терял, хоронил, находил иное призвание, писал, сидел, любил и не любил. Живёт во Фрунзе». Из воспоминаний Захара Клеймера: «Василий появился на нашем ЛИТО сначала заочно. Он жил тогда с Ольгой Харловой <...> в селе Беловодском, в 40 км от Фрунзе. Ольга приезжала на лито и привозила его стихи. Стихи были очень звучные, музыкальные, во многих трудно было найти какой-то смысл и логику, но стихи завораживали, и мы жаждали увидеть автора. Он приехал, невысокий, угловатый, очкастый, с какой-то  «таёжной усмешкой» (это из одного моего стихотворения, ему посвящённого). Он был моим приятелем. Были у него проблемы. Вася был патологический бич. Любая работа ему была противопоказана. Его полюбила одна еврейская девочка, Света, они поженились. Он никогда и нигде не работал, жили они в нищете. За тунеядство в Союзе могли посадить, бывали у него нелады с милицией. Как-то вдруг он и вся его семья исчезли. Свету я встретил год спустя, и она сказала, что Вася умер. Оказывается, за год до его смерти они переехали в город Токмак, это 60 км от Фрунзе. Отчего он умер, точно мне неизвестно, есть подозрения, что это было самоубийство. Об этом знал Мирослав Андреев, но его тоже нет в живых».

Сборник «Уйти. Остаться. Жить» доступен по ссылке.


Стихи Василия Бетехтина:

ГИПЕРБОРЕЯ

Неторопливо развернуть повествованье
слиянья рек больших,
где в горле давится холодное молчанье
обкатанных камней береговых.
Где лишних радостей – земли холодный сок,
да елка карлица, да птица и вода.
Покайся, ночь, в голодный туесок
бросая камнем темные года!
По тундре праведной оленя сонный бег.
Как под копытами стучит больное лоно!
Не заступись, не отступись, мой век! –
До края моря – бубенца и звона.
Звени про Азию свою, – направо – сосны,
циклон – налево, и белей, чем грех,
медвежье, за спиной, слезится солнце
и кутается носом в редкий мех.
Великих рек неспешное теченье.
По горло, как в стакане, острова.
Когда до смерти кончилось терпенье,
прошли мосты, и рухнули слова!
 

МГНОВЕНЬЕ

Баба. С небесного воза упала?
В Трою везли ее –не довезли?
Пены кисейной порвав одеяла
К дьяволу сгинули все корабли.
Тихо. Под треньканье Ориона
В звездные сени шарахнется ум,
В горле –пустыни шершавого стона,
Сердца и моря растерянный шум.
Влага поклонами об ноги бьется:
– Что же ты стал колуном, колдун?
Это единственный раз удается,
Жизнь – песчинка! – рыдает бурун.
Только слезинку сморгнешь, и –пропала.
Камни когтями вокруг издерешь:
– «Баба с небесного воза пропала!»–
Нет ее и никогда не найдешь.
Может потом, как Сельвинский Алису,
Вспомнишь, изморщенным стариком,
В некой–тот смуглый, тот солнечный бисер,
Пахнущий бризом, тоской и песком.
И заболеешь усталой идеей:
Что ты ее, а не эту любил –
Что, как нежданную Галатею,
Выдумал, вымолил, в сердце добыл.
 

* * *

Август. Одиннадцать. Солнечный воздух утрат.
Август. Так поздно. Так позднее сердце. Так рано.
Будто легчайшие в небо плывут острова,
В призму стакана.
Август. Одиннадцать. Долгой ценою молчанья
Вышел резной, золоченый, закрученный лист.
Без колебания кровь выдыхает звучанья
Радостных рифм –слышу: певчий стоит пересвист!
Я в листопаде. Немного смущенья. Свеченье.
Первый свой лист я кладу тебе вновь на висок.
Где же ты бродишь, в какие попала значенья,
Озолоченный, просвистанный светом лесок?
Август. Одиннадцать. Где-то в мансарде Парижа
Краски кладет на глаза и в распазнутый рот.
Поудивляйся. Я солнечным буду и рыжим –
До удивления. Весь этот вспыхнувший год.
Где-то ты здесь и бренчишь мелочишкой, ключами.
Убережешься ли? Холодом нежным в лопатки
Льет мое золото. Плечи обхватишь руками –
С места не трону – ко мне убежишь без оглядки.
Так далеко, и уже своих птиц провожаю.
А в листопаде так доброе сердце звенит! –
Где тишина золотая, сырая, лесная, –
Слышишь: – Ау! – Как горит, говорит, говорит...
Август. Одиннадцать. Долгие звуки метельщиц.
Абрис твой нежный мне воздух во мне показал.
Вновь ты приходишь, и снова метелишь, метелишь,
Там, где я листьями света лечу наповал.

* * *

Последняя стая сплетает на небе венок,
Последние ливни горят на тропинках Алтая.
Не я забываю твое молодое вино, –
меня забывают.
В ее ли ладони мои онемевшие птицы
осыпались звездами, словно снега и снега?
Как пахнет слезою студеная влага криницы,
как пахнет тревогой черемух цветная пурга!..

* * *

Звезды застыли, замерзли в снегах голубых...
Снег или звезды? – два неба блестят в ночи.
Свет обливает руки садов пустых,
Звон изливается звездный в тихой ночи.

* * *

О море утром! Как прекрасная горбунья
Кувшины ветра полные несет –
Сочится синий воздух новолунья,
И сонной рыбой бьется небосвод.
Скользнет ли мидия, монета ли утонет –
Как будто кто-то в мире прокричал –
За сто веков томительные кони
Погонь и бурь выносят на причал.
Вот улыбнулись сонные ладони,
Вот промелькнули где-то в глубине.
Целуешь камни Крита и Японии,
Целуешь сердце бешеное мне.
Как по грудям протопчется ребенок,
Пройду к тебе, к дыханью, на Босфор,
Чуть продымлю, бумажный пароходик,
И никого не встречу с этих пор.
 
ЗОНГ
 
Она не понимает слова:
Лишь крик да стон,
Лишь кровь да жирный пот –
Для струн ее оглохших, да остовы
Сгорающих во льду апрельских нот.
Бред улиц, сумасшествие сирени,
Жестокость солнца, подлость темноты,
На нерве ночи – смерть и утешенье,
И крики, и удары, и кресты
Костров, –
Шизофрения пенья,
Квинтета ужасов, –
Рефрен: убить – любить.
Так в двадцать лет убийства и терпенья
Гитара разучилась говорить.
 

БУМАЖНЫЕ КОРАБЛИ

И вот, и вот не знаю, что сказать.
Туман идет, и волны ковыляют,
И ветер ветер может поломать,
Когда дожди над волнами мотает.
И горизонты жадны и пусты,–
И как бы знать, что только так бывает!–
И все навсхлип. Все булькает и спит
Младенец моря, и не засыпает...
Спокойной ночи всяким кораблям.
Как ты уныло, смуты построенье!
Пойду ко дну, и утром всякий хлам
На берег вынесет холодное волненье.
Кто пепсиколой за бортом разлит –
Все волны – малые, зеленые, большие!..
И только этот, с шапкою навзрыд,
Твердит:  «Прощай, свободная стихия!»
Свободен час, свободен добрый век,
Свободен шаг свободного Гольфстрима,
Свободен ты, свободный человек,
По этим волнам прошагавший мимо.
Куда шагать? В той гавани уют:
Худую баржу ржа на две разгрызла.
В той – крейсера по мне тревогу бьют.
Я полпланеты по волнам измызгал.
Нам в ламинариях со всеми вместе гнить.
Давай, сливай свою святую воду.
Вот этот лиру посвятил народу,–
Кому же мне ее не посвятить?
 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Ты зол не чересчур
меня обворожив,
ты добр не через край,
меня обворовав.
Кровавит мой ощур,
но я покамест жив.
Моя нагая музыка,
играй!
В прозрачном сентябре
куда как мал мой стыд.
А звезд соленый цвет
идет и сердце жрет,
и на слепой заре,–
горит она, зорит,–
ни тени рядом нет,
и лишь роса ревет.
И сволочей – до нас,
и милых – после нас,
не считано – на рой,
останется – на ад.
Не тяжелее нас
хароновский баркас,
и был уже другой
горящий звукоряд.
В мой самый добрый день,
в мой самый гиблый год
не поспеши любить –
не поспеши смешить:
в такую голубень,
в такую золотынь
не надо приходить,
не надо приходить.
Еще совсем чуть-чуть
до аховых кончин.
Ни там, ни там, ни здесь –
ни смысла, ни конца.
Продолжишь этот путь,
так страшно отличим! –
одна святая песнь
пропавшего отца!
 

КРОВЬ СОЛОВЬЯ

I
В Гефсиманском саду.
Имя мне – Иисус.
Горизонт пошатнулся в луне.
Соловьиная кровь
настоялась на льду,
и горит ее гимн – полонез.
Но за что, но за что этот
страшный искус,
господин мой, мой страшный родитель!
Или в небе тебе
не хватает крестов?
Но зачем же так скоро, Учитель?
В руку, полную звезд,
что там голубь души:
так огонь на себя вызывают.
Все и так,
словно медленно сладостный гвоздь
к этой чести меня прибивает.
Ах, как реки поют!
Всю бы правду испить
в той предутренней, длинной росе!
Соловьиную смерть
дай мне, Боже, избыть –
эту ночь и недолгий рассвет.
 
II
В Гефсиманском саду
Соловьиная ночь,
и земля пошатнулась, крича.
Кто ты есть, кто ты есть,
человечья ли дочь, –
лунным слепок очей и плеча!
Дай коснусь твоих рук,
дай возьму твоих глаз,
соловьиного света простуда;
заколдованный круг:
это – свет, это – сад,
я люблю, мое имя – Иуда,
Но за что мне, за что
это –в нежности лба,
это тьмы голубое дыханье,
эта тайна и ночь,
эта смерть и судьба,
это правд и неправд отрицанье!
Разрывается сердце ночное, горя,
горе сладкое пьет
птичью кровь и веселье...
Что-то снова умрет,
если встанет заря
этой грустною ночью весенней.
Как два сердца когтит
соловьиная кровь,–
грудь одна, двуедино – дыханье.
Разверзается звездная
грудь облаков.
Свято Слово. Пресвято – молчанье.
 

ЗЕЛЁНОЕ

Стучала плащом жесткокрылым, зеленым,
А ветер от моря до моря идет.
Где слабые тучи, где шорох пеленок
Шарахнет и стихнет – апрель, водомет.
И в радугу звона листва – зеленее,
Касаясь ладоней, как вспыхнувший взгляд, –
Прозрачный троллейбус, волос возмущенье, –
Срываются с места и стаей летят.
Зачем приходила? Мое ли творенье? –
Ты – есть, да, ты есть – это – ты, это – ты! –
Все в диком и свежем венце ускоренья –
Дома и деревья, дороги, мосты.
Пуста скорлупа ожидания части.
Загрызши на смерть снеговую тоску,
Беру только меру дождя и ненастья
И этот, зеленого ветра лоскут.
Полощет и хлещет кленовой ладонью,
Холодная, в губы – брандспойтом шоссе, –
И женщина моет ведро под колонкой,
И облако неба – как окна в росе.
Попытка – пусть пытка! – прогонит стадами
Гневливые годы – я песню леплю,
Пугливая вечность грохочет над нами,
И я тебя вечно, любую –люблю!
 

МАРИНА

В сердце сорвалось – ввалила, вломилась,
с дымящимся небом, – не вал голубой –
сквозьстекол осколки рыдают чернила,
и вольного грохота валится бой.
Я чувствую: море... Я чувствую: море! –
Шипящую массу и вечер воды –
соленую, свежую, едкую горечь,
и сумрак, и счастье, как подступ беды.
В сиропе заката глотнуло – могила.
И –хор с Антигоной, и зелень шипит,
и солнце в холодные входит горнила
яйлы и листвы, и лиловой степи,
А море бросает цветы и подносит
бутылки и красную пену к ногам.
Я снова один, как закат на подносе,
и ветер к турецким гребет берегам.
В каких там глубинах покой запредельный?
Быть может, по Данту, под хлябями – ад,
но вопли проносятся над Корабельной
плакучею бухтой, и звезды горят.
И грома! и мрака! – До умалишенья!
И старой гитарой скала дребезжит,
и катятся рыбы в падучем скольженье
огромной, прозрачной и легкой воды.
На грудь и на плечи. В вечерней оправе.
И брызги, и капли по черным камням!
И парус, моргая, бежит к Балаклаве,
как бледная свечка по темным холмам.
И вправду ты, море! Я берег отрину,
я только родился – я сбрендил, я спятил,
я в пульсе наката, я след твой, Марина,
и первой триремы сорвавшийся якорь.
Как с выходов рыб на соленую сушу,
пра-пращур мой жабры сжигал на огне
каленого ветра – сушеную душу
несет и качает на сладкой волне.
И в губы влетят виноградины капель, –
всю песню, всю полночь не вылить в стакан! –
Когда бы возможно, я б штормами запил,
и в штиль бы прошел, как туман в океан.
Барахтаясь, где-то, совсем в Дарданеллах,
к Ахейскому морю, и в архипелаг:
– За дальнюю память, за то, что посмела, –
последнее море, последний кабак!
 

ПЕСНЯ К ДОЖДЮ

Это – да, это – есть, это – так.
Это в городе –
передпраздничном, послепраздничном,
ты идешь, ты ступаешь, плывешь, –
от тебя не избавлюсь никак,–
в старом городе, в новом городе,
то бетонном, то пряничном.
На панели – хрустальный дождь.
На панели – твой серый дождь,–
капли стряхиваешь с фаты.
Ты одна, ты с подругами, ты проходишь, как дождь,
забегая опять, – не знаю с какой высоты.
Ты –одна, ты – одна, – чертишь контуры, тени,
то–кометой, серым плащом прошуршишь, –
не моя, не мое онеменье, и поступь–смятенье,
в мокром зеркале неба и камня, и капель, и крыш.
За водой – облака. Облака – за водами.
Дождь за облаком спит, – не позвать, не пролить!
Знаю только одно: горевыми годами
тебя можно хранить, можно только хранить.
 

ГАДАНЬЕ

Александру Соколову

Вот в небо брошена колода быстрых карт:
летят по воздуху фигуры, короли.
Чему ты рад, чему потом не рад,
иди, узнай на тот конец земли.
Гадает небо, плачет листопад,
и пеплы теплые под облаком толпятся.
Ну, загадай на сон, осенний сад,
какие птицы к нам не воротятся.
Запоминай нас, на груди согрей,
как первый мой ноябрь в двери входит,
средь облаков, вралей и звонарей,
где мать моя на снег сырой нисходит.
Судьба сложилась в стаю и снялась.
Семерка пик вела ее и пела –
Из ниоткуда, где-то, поднялась,
и так всю жизнь, как песенка, летела.
Бубновый туз на веточке повис.
Трефовый вальс на облаках играет.
И смотрит головой одною вниз
старик в короне: голуби слетают
с карнизов, подоконников и крыш,
как целый день газеты и афиши
пророчат послезавтрашнюю тишь,
и как позавчера их точат мыши.
Какая тишь, бездоннейшая тишь,
как футурологи недавно нагадали
мгновение, которое молчишь,
стоишь, где до того года стояли.
О чем тоска твоя – поди узнай:
на том краю земли ответ про сердце.
А времени пылает малахай,
и волосы – соль смешанная с перцем.
От комбинаций облаков и лет
Зависит то-то, это не зависит,
где эта жизнь на веточке висит,
и этот свет,
и шум сухой и лисий.
Подуй на солнце – станет горячо.
А ты и сам, мой листик бледнолицый,
летишь свечой, горишь, дымишь еще –
под ноги, где разгуливают птицы.
Как длинноноги их следы-сады!
Но что же в воздухе они про нас напишут?
Темна беда воды, вода беды,
и машут хриплыми крылами крыши.
 

* * *

Молекулы, частицы, светляки
опять рассеет время надо мною:
поток и взвесь, песчинки, голоски
той, что когда-то мне была сестрою.
Она прошла, состарилась, устала,
и – нет, и календарь протерт до дыр.
А было – глаз тревожных не спускала,
а было – встреч ненужных не искала
и диктовала день – угрюм и сир.
Замученный – ни радость, ни печаль,
заснеженный, едва не зачумленный,
затерянный, затерянный февраль,–
ослепленный, оставленный, бездомный,–
там далеко, там далеко – до завтра,
и до сегодня, и почти не виден,
соавтор света и весны соавтор,
еще живой, не слышится и стыден, –
прошел февраль, прошел февраль, прошел!
В какие дыры просочиться дымом,
печаль моя, печаль, моя печаль,
к недоубитым и недолюбимым?
Прошел февраль, прошел февраль, прошел!
Как бы прожить сейчас, прожить, как бы прожить,
сестра, твой страх, твой талый корешок –
как не убить, как не убить, как не убить?
Кочует март по серым февралям,
срастаются во времени обрывы.
Пока мы ждем и помним – пополам,
мы будем живы,
будем живы,
будем живы!
 
1444
Автор статьи: Русаков Ростислав.
Поэт, литературный критик, культуртрегер. Окончил магистратуру РТУ по специальности «Химическая технология», преподаёт химию в православной классической гимназии в Сергиевом посаде, ведёт кружок робототехники в Подольске. Куратор литературно-музыкального клуба «Апрель» (2011-2019), организатор вечеров проекта «UP-среда» (2015-2019), ведущий читательских встреч в Москве (РТУ), Сергиевом посаде (гимназия им.Сергия Радонежского), Владимире (библиотека для детей и молодёжи) и Подольске. Публиковался в изданиях «Урал», «Полутона» и др.
Пока никто не прокомментировал статью, станьте первым

ОНИ УШЛИ. ОНИ ОСТАЛИСЬ

Мордовина Елена
Соль земли. О поэте Анне Горенко (Карпа) (1972-1999)
Когда едешь на машине из аэропорта Бен-Гурион в Тель-Авив под жгучим летним солнцем, всю дорогу удивляешься, почему в этой безжизненной, на первый взгляд, степи, каменистой пустыне, растут деревья и как миражи возникают созданные людьми островки цивилизации. В знойном воздухе каждая фигура обретает значимость, каждое движение – осмысленно. Quo vadis, человече? – как будто спрашивает тебя эта сухая земля. Кажется, только здесь, в этой суровой израильской земле, в которой каждое весеннее цветение – настоящий праздник, каждое дерево, взращенное человеком – огромный труд, каждое слово – драгоценность, – только здесь может происходить истинная кристаллизация смыслов. Именно сюда сознательно или бессознательно стремилась Анна Карпа, поэтесса, родившаяся в 1972 году в молдавском городе Бендеры.
5813
Геронимус Василий
«Но по ночам он слышал музыку...»: Александр Башлачёв (1960–1988) как поэт-эпоха
Александр Башлачёв (1960–1988) – известный поэт и рок-музыкант. Прожив всего 27 лет, написал в общей сложности сто с небольшим стихов, тем не менее, признан одним из значительных поэтов XX века. В своём исследовании творчества Башлачёва В. Геронимус рассказывает о поэте-романтике, умудрённо-ироничном поэте, о «музыкальном бытии», которое ощущает и воссоздаёт Башлачёв-исполнитель. Автор пытается осмыслить причины столь раннего добровольного ухода поэта из жизни...
5413
Мордовина Елена
«Я выхожу за все пределы...». О поэте Юлии Матониной (1963–1988)
Юлия Матонина родилась в Пятигорске. С ноября 1982 года и до трагической смерти 19 сентября 1988 года жила с семьёй на Соловках. Стихи публиковались в газетах «Северный комсомолец», «Правда Севера», в литературных журналах «Аврора», «Нева», «Север». Уже после гибели поэта в Архангельске в 1989 году вышел сборник её стихотворений, следующий – в 1992-м. В 2014 году увидел свет третий посмертный сборник «Вкус заката», где также опубликованы воспоминания о Юлии Матониной.
5213
Мордовина Елена
Имя звезды, не попавшей в ночную облаву. О поэте Игоре Поглазове (Шнеерсоне) (1966–1980)
В новейшую эпоху моментальных откликов мы немного отвлеклись от того, что действительно составляет сущность поэзии, потеряли из виду то, что текст должен существовать вне времени и пространства. В связи с этим интересна одна история, связанная с ушедшим поэтом Игорем Поглазовым. Жизнь Игоря оборвалась в 1980 году, но только тридцать пять лет спустя, в 2015, на адрес его мамы пришло письмо с соболезнованиями, отправленное Андреем Вознесенским. Чувства матери не изменились со времени ухода сына – и это письмо, опоздав в нашем обыденном времени на тридцать три года, все-таки попало в тот уголок страдающей родительской души, которому предназначалось изначально и над которым время не властно.
4253

Подписывайтесь на наши социальные сети

 

Хотите стать автором Литературного проекта «Pechorin.Net»?

Тогда ознакомьтесь с нашими рубриками или предложите свою, и, возможно, скоро ваша статья появится на портале.

Тексты принимаются по адресу: info@pechorin.net.

Предварительно необходимо согласовать тему статьи по почте.

Вы успешно подписались на новости портала