«Я не имел вещей...»
О поэзии Владимира Матиевского (1952–1985)
«Большое видится на расстоянье», как написал безвременно ушедший поэт. И вот ради сохранения хрупкой, стирающейся памяти в 2012 году были задуманы ежегодные чтения памяти поэтов, ушедших молодыми в 1990-е — 2000-е (позже расширили диапазон: «в конце XX — начале XXI веков»).
Название чтениям «Они ушли. Они остались» подарил поэт и писатель Евгений Степанов: так называлась выпущенная им ранее антология ушедших поэтов. Организаторами стали Борис Кутенков и Ирина Медведева, испытавшая смерть поэта в собственной судьбе: её сын Илья Тюрин погиб в 19. Сразу сложился формат: мероприятие длится три дня, в каждый из которых звучит около десяти рассказов о поэтах, а также доклады известных филологов на тему поэзии и ранней смерти. В издательстве «ЛитГОСТ» в 2016 году вышел первый том антологии «Уйти. Остаться. Жить», включивший множество подборок рано ушедших поэтов постсоветского времени, воспоминания о них и литературоведческие тексты; чтения «Они ушли. Они остались» стали традицией и продолжились в 2019 году вторым томом — посвящённым героям позднесоветской эпохи.
В настоящее время ведётся работа над третьим томом антологии, посвящённом поэтам, ушедшим молодыми в 90-е годы XX века, и продолжается работа над книжной серией авторских сборников.
Теперь проект «Они ушли. Они остались» представлен постоянной рубрикой на Pechorin.net. Статьи выходят вместе с предисловием одного из кураторов проекта и подборками ушедших поэтов, стихи которых очень нужно помнить и прочитать в наше время.
Поэзия Владимира Матиевского пробуждает извечный вопрос: откуда приходят стихи – из реальной жизни, которая немыслима и попросту невозможна без реальной крови, или из отвлечённого, но оттого не менее увлекательного, не менее разнообразного поля языка? Владимир Матиевский – человек в поразительной степени жизненно искушённый и ничуть не в меньшей степени литературно образованный.
Поэт узнал жизнь отнюдь не понаслышке, прошёл армию, работал поочерёдно фрезеровщиком, стропалём, библиотекарем, грузчиком, а с 1977 года – кочегаром в Зоологическом институте АН СССР. Параллельно поэт много путешествовал – бывал на Памире, в Средней Азии, в Закавказье, на Волге, на Русском Севере. Вот далеко не исчерпывающий список мест на Земле, где он побывал. Матиевский глубоко и основательно знал Россию изнутри. Однако опыт путешествий по стране и работы по прикладным специальностям не помешал сложиться имиджу Матиевского – утончённого интеллектуала. Владимир Матиевский ярко заявил о себе и в переводческой деятельности. Переводил англоязычных поэтов – Паунда, Йейтса и не только их.
Поэт, не жалея, расходовал свои горячие силы и как незаурядное явление не умещался в некую домашнюю нишу; он писал:
Дорогая,
Не каждый ли день я
Говорю тебе, милый телец,
Говорю тебе, добрый делец,
Что не верю
Сердец разночтенью,
Что люблю лишь тебя,
Наконец...
Однако, быть может, против воли самого Владимира Матиевского поэт одолевает человека и не умещается в пределах уютного домика. Следуют по-своему жёсткие строки:
Но тогда за какие минуты
Обиваю дороги в полях,
Запиваю –
И правда
Одрях...
Не вменяй же мне жжено. В вину ты
Неумение жить на паях.
И семейный домик в авторском контексте выступает как своего рода проявление земной корысти – не потому ли поэт запивает как раз там, где, казалось бы, должен был обрести житейскую стабильность?
Не имея земной опоры, Владимир Матиевский быстро перегорел в отчаянном полёте. Явившись на свет в 1952 году, поэт ушёл в 1985. Он прожил на Земле 33 года, однако, успев сделать немыслимо много и проявив себя в самых разных сферах жизнедеятельности...
Двуединый имидж ранимого интеллигента и одновременно силача-грузчика исподволь проливает свет на природу этой поэзии. В принципе не свойственная мягкотелому интеллигенту крепкая выправка, осанка чернорабочего напрямую соответствует тем неповторимым чертам, которые разительно отделяют поэта Матиевского от Матиевского-филолога или переводчика. Всякий поэт – чуточку варвар... Он не только хранит прошлое культуры, но следуя непроторенными путями, смело пробивает себе дорогу в грядущее, иногда ломая сложившиеся в культуре стереотипы. Не потому ли Матиевский был физически сильным человеком?
Его жизненные странствия, его жизненные мытарства (а не только библиотечные штудии) позволили ему поэтически объять собственную эпоху и поэтически ощутить её в круговороте времён. Матиевский творчески расцвёл в середине 70-х годов и, как было сказано, ушёл в 1985 году, застав фактически окончание советского периода. Трагикомический лик 70-х породил и особую поэтику Владимира Матиевского – поэтику, совершенно не похожую на то, что было до него (при всей его литературной искушённости).
В русле особого семидесятнического минимализма Владимир Матиевский пишет:
Если хочешь, чтоб тебя выслушали,
Начинай со слов: – Я тоже давно мертвец.
Поразительно это авторское «тоже»! Оно заведомо, по умолчанию предполагает, что Ваш мысленный собеседник мертвец. В потоке юродивого бормотания поэта то, что, казалось бы, заведомо спорно (в самом деле, как мертвец может участвовать в беседе?), становится едва ли не самоочевидным.
Поэт продолжает свои шутливые наставления читателю:
Никуда не спеши,
Верь только самоубийце,
Но, главное, будь скромнее...
Напрашивается весьма неожиданная и в то же время совершенно неизбежная литературная параллель. Скандально-знаменитый герой поэмы Венички Ерофеева «Москва-Петушки», алкоголик-интеллигент, заявивший о себе на пороге 70-х (поэма явилась на свет непосредственно в 1969 году), говаривал: «Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян». И Матиевский вослед Ерофееву призывает человека не спешить, подумать.
Чем же вызваны к жизни эти семидесятнические настроения лирической апатии, лирической депрессии? ...Всякий истинный интеллигент сердцем улавливает вибрации времени, веянья эпохи. Пора 70-х, которую непосредственно предвосхитил Веничка Ерофеев и отобразил Матиевский, сопровождалась странно двоякой тенденцией. С одной стороны, советская власть находилась в некоей маразматически-депрессивной стадии. Говорим о маразме не в ругательно-оценочном, а в собственно медицинском смысле: любой, даже самый замечательный человек, не в силу каких-либо дурных качеств, а просто по причине прожитых долгих лет способен впасть в старческий маразм (перестать понимать, что происходит вокруг и т.п.). К такому состоянию узнаваемо тяготела и советская власть, триумфально приближаясь к своему 70-летнему рубежу. С другой же стороны, советская империя была всё ещё крепка, потому что с учётом ошибок прошлого, с учётом пройденного исторического опыта она по-своему совершенствовалась. Выражаясь языком советской эпохи, выравнивались былые перегибы, принимались гладко-обтекаемые решения, по-своему популяризировался стиль мудрого руководства. Ему сопутствовала неизбежная старческая инертность, которая неуклонно вытесняла с исторической сцены оголтелый красный бронепоезд недавнего прошлого. Тогда-то и явилось к исторической жизни несколько противоречивое сочетание социальной стабильности и социальной депрессии, возрастающей внешней упорядоченности и внутреннего хаоса.
Ерофеев и Матиевский с разницей практически в пятилетку чувствовали, чем живёт и дышит эпоха. Вот откуда их призывы оглядеться и не спешить, действовать медленно и неправильно. Однако два поэта – да, именно поэты, а не прозаики! – осуществляют себя в разных имиджах. Если герой-повествователь Ерофеева по пьяни выбалтывает всё, что накопилось на душе, то лирический субъект Матиевского прибегает к литературным ребусам: будь скромнее, а почему, дружок, догадайся сам – приблизительно такой месседж адресует он читателю.
Поэт продолжает как бы нанизывать на некую повествовательную ось проявления юродивого минимализма в социальной сфере:
Художник, и дома не снимая шляпы,
Извиняясь за беспорядок, говорит,
Что работал всего лишь он – жалкий дилетант.
Здесь всё – и особый беспорядок, и узнаваемая серость 70-х. Далее настроение лирической депрессии, присущей упомянутому времени, достигает своего апогея.
Муж говорит жене, что в нищей стране
Пусть и она со своим ребёнком остаётся нищей.
Является резонное умозаключение:
Очевидно пришла пора скромности,
Выставок на квартирах,
Фотокопий и карикатур.
Как видим, Матиевский призывает не к бунту против серости, а, напротив, к тихой незаметной творческой деятельности с фигой в кармане.
Едва ли Матиевский не слышал песню Галича «Старательский вальсок» с известным слоганом «Промолчи – попадёшь в первачи!» (за которыми у Галича следуют и неизбежные палачи – синоним умудрённо тихих людей). Если всё-таки допустить, что Матиевский песню Галича не знал, поэт Матиевский всё равно был чуток к веяньям времени, породившим и Галича, а потому мог угадывать его насмешливо-грустные ноты в воздухе 70-х. Так вот, Галичу присуще романтическое сетование: «Мы давно называемся взрослыми / И не платим мальчишеству дань». Но вот что поразительно! У Галича мимоходом является фраза, направленная неожиданно против бунтарской романтики: «Сколько раз мы молчали по-разному, / Но не против, конечно, а за!». Оказывается, можно молчать против, а не только бессильно гневаться и негодовать! И, напротив, в упомянутом у Галича мальчишестве, при всей его, казалось бы, смелости, невольно проскальзывает пионерский задор.
Песня Галича написана в 1963 году вослед уходящей оттепели. Вот откуда у Галича ретроспективные ноты советской романтики. Матиевский намеренно отказывается от романтики как от некоей наивности, чуть ли не шиллеровщины. Случайно ли у Галича присутствует звук, энергия, горячность, а у Матиевского воссоздаётся немое пространство, напрямую родственное изобразительному искусству?
Молчать против по Матиевскому – значит устраивать художественные квартирники и держать фигу в кармане (а дословно, заниматься фотокопиями и карикатурами).
Насмешливо вызывающий минимализм присутствует и в других стихах Матиевского. Поэт восклицает:
О, моя бедняцкая душа!
Что могу я предложить любимой?
Далее почти евангельский мотив благой нищеты, нищеты духовной звучит с особой отчётливостью: «Спите, мои нули...».
Поэт самоотверженно свидетельствует: «Я не имел вещей».
Примечательно, что иррациональная сфера подсознания, где полагает себя, где осуществляется и вышеупомянутая бедняцкая душа, в своей стихийной естественности взаимодействует с бытом – с вещами или же с фотокопиями, которые упоминались в ранее процитированном стихотворении.
Истина у Владимира Матиевского по-христиански смиренна, а подчас и неожиданно уклончива. Поэт не рубит правду-матку даже там, где говорит о Пасхе, о вселенском событии. И торжество из торжеств у Матиевского является исподволь. В стихотворении «Весна» читаем:
Луч по сусекам сгребает снег,
Льётся и в люках шевелится.
Там до весны не один парсек
Но и до света сердце-Гобсек
Иногда раскошелится.
Праздник у Матиевского является исподволь и вопреки тотальному зимнему фону.
Будет Пасха – за массами!
Однако чем отчётливее доминанта снега (примета типично русского ландшафта), тем веселее грядущая Пасха!
Говоря с читателем на религиозные или метафизические темы, Матиевский идёт скорее путём юродивого смеха, нежели путём идейно-воспитательного серьёза. Компонента литературной игры у Матиевского не только стихийно дана, но и обусловлена программным путём. Наряду со своими коллегами и единомышленниками Владимир Матиевский явился автором литературного Манифеста иморжевизма. Этот любопытный документ эпохи разработан и подписан В. Козловым, В. Бобрецовым, В. Матиевским и В. Моржевиковым. Как можно догадываться, от фамилии последнего пошёл иморжевизм. В качестве одной из задач иморжевизма его приверженцы выдвигают «отторжение искусства от сфер рационалистически утилитарных и возведение его в ранг понятий и категорий основополагающих, а не второстепенных, зависимых от социальной сферы и пр.». Помимо острого интеллекта, иморжевисты обнаруживают трезвую самоиронию, которой неплохо бы поучиться иным современным авторам, а также – иронию по отношению ко всему окружающему.
Попутно в Манифесте читаем: «Эклектика, провозглашает иморжевизм, есть достоинство, свидетельство широких взглядов, а не недостаток»[1].
Намеренная эклектика иморжевистов в поэзии Владимира Матиевского проявляется как весёлый калейдоскоп бытия. Так, в стихотворении «Зоологический сад» описан, по существу, антимир, где в клетках томятся люди, а животные обитают снаружи. Во всяком случае, так предоставляется дело автору «Зоологического сада», он же подвыпивший папа, который гуляет по зоосаду со своим сыном.
Стихотворение «Зоологический сад» – оно же маленькая поэма – завершается горестно шутливым поучением, которое адресует отец сыну:
Паиньки-зайки, газели – пока!
Ты мои байки забудь на пока.
Шутливый бестиарий – пусть фрагментарно – является и в петербургских стихах Матиевского. Его лирический субъект, уроженец Петербурга, тогдашнего Ленинграда, является в имидже обаятельного чудака, какового можно встретить в Петербурге-Ленинграде – фантастическом городе. В стихотворении «Ностальгия» поэт пишет:
Ведь лед уже не лед, а пленка,
ведь высмеяли воробьи
мою любовь, мою дубленку,
больные выдумки мои.
Чопорный Петербург, город, построенный буквально на костях, как бы вытесняет чудаковатого интеллигента, и даже, казалось бы, вполне безобидные воробьи по-своему тоже против него. А с другой стороны, Петербург, фантомный город, Петра творенье (как внушал нам Пушкин) есть небыль и невидаль, где и воробьи обретают некоторые черты людей-птиц. Воробьи становятся такими же странными, как и питерский интеллигент, по-своему вторят ему. Не на этих ли противоречиях Петербурга строится авторская игра с пространством северной столицы?
Поскольку Петербург – извечный соперник и своего рода филиал Москвы, Москва – древняя столица – приобретает у Матиевского те черты, которые отчасти присущи и Петербургу: сочетание имперского высокомерия с некоторой странностью. Поэт юродствует и на московской почве. В стихотворении «На круги своя» он обращается к литературно собирательному патриарху и его сослуживцам:
Глаза замазывайте манной,
Но никогда я не прощу
Тебе, страна, твоим имамам
Моих стихов
и улиц щур!
При чём тут имамы, когда речь идёт, казалось бы, о православной Москве? Матиевский повествует об особой московской азиатчине, которая контрастно связывается с имперским холодом Петербурга.
Таинственным калейдоскопом мелькают и сменяются эпохи, однако их объединяет единый Хронос. Он-то и позволяет соотнести эпоху, когда вдоволь страдал, взахлёб смеялся и всласть творил Владимир Матиевский, с нашим временем, с эпохой заявившего о себе постмодернизма. Перед нами простирается мир, где уже всё сказано, где есть место лирической усталости, лирической депрессии. А потому ретроспективный учёт всего известного человечеству располагает нынешних поэтов к мудрой избирательности во взгляде на действительность. Востребованная в нынешней поэзии фрагментарность, спутница поэтической аббревиации, возвращает нас к поэтике минимализма, посредством которой Владимир Матиевский глубоко и многосторонне отобразил свою эпоху.
На фото: Владимир Матиевский
Владимир Матиевский (1952–1985) родился в Ленинграде. До и после службы в армии (1970–1972, Сахалин и Камчатка) работал фрезеровщиком, стропалем, библиотекарем, грузчиком, а с 1977 года – кочегаром в Зоологическом институте АН СССР. Стихи начал писать в середине 70-х. Чуть позже стал переводить англоязычных поэтов (Эзра Паунд, Уильям Батлер Йейтс). В начале 80-х приступил к переводу романа Сола Беллоу «Дар Гумбольдта». Перевод остался неоконченным. В 1975–1977 годах посещал занятия в ЛИТО при ДК им. Ленсовета. В 1982 году был принят в члены «Клуба-81».
Умер в 1985 году. Похоронен на Ковалёвском кладбище, недалеко от Бернгардовки, где, по легенде, покоится прах одного из его любимых поэтов – Николая Гумилёва.
При жизни не печатался – ни в официальных изданиях, ни в самиздате; большой корпус текстов опубликован на сайте «Сетевая Словесность» в 2016 и 2017 годах.
В качестве обложки использована иллюстрация Виолетты Лукаш, профиль в Инстаграм.
Стихи Владимира Матиевского:
И ЭТОТ КОВЧЕГ НЕВЕЛИК
* * *
Если хочешь, чтоб тебя выслушали,
начинай со слов: – Я тоже давно мертвец,
никуда не спеши,
верь только самоубийце,
но главное, будь скромнее...
Художник, и дома не снимая шляпы,
извиняясь за беспорядок, говорит,
что работал всего лишь он – жалкий дилетант.
Поэт хвалит другого поэта, говоря,
что не знает ничего лучше этих или тех строк.
Искусствовед говорит: – Это культурные стихи
или же не говорит ничего.
Муж говорит жене, что в нищей стране
пусть и она со своим ребенком остается нищей.
Или сыну: – Если б твой отец был настоящим мужчиной,
ничего подобного не случилось бы.
Влюблённый молчит. Но он хочет сказать фразу Пьера:
– Будь я красивейшим, умнейшим, лучшим из людей,
то сейчас же, не раздумывая, на коленях
просил бы руки и любви Вашей...
...Ветер в каждом ищет опоры.
Солнце уже не выдаёт себя за золотые прииски.
Осенний лес ещё богатец,
но завтра не проронит и листа...
Каждый мудр. Как Бог Отец...
Очевидно, пришла пора скромности,
выставок на квартирах,
фотокопий и карикатур.
ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ
Vade mecum окончился вдруг.
Дальше – полюшко дураково.
Говорят – ты закончил круг,
дожидайся другого.
Как давно мне пора наверстать
эту мысль в моей жизни скалярной, –
что и я угожу на верстак
в хирургической и столярной.
Между солнечных свежих стропил
я устал головой кадить.
И стою... как Муму утопил.
И не знаю, куда уходить.
* * *
В разгар зимы, второго марта,
с карнизов, крыш, балконов – в лет
сносили выставку поп-арта,
которой главной темой – лед.
Чудак, попав за огражденье,
под крики дворников, свистки,
возможно, думал: «Вырожденье!
сосульки тают и легки...»
Кружился, прячась от патрона
с «кому там жизнь не дорога!..»
Пусть перевернута корона,
но разнозуба острога!
Я берегу простую льдинку
для отношений с чудаком,
кружусь под жизни абсурдинку
и знаю только о таком.
ЖАЛОБА В ОБКОМ
Досточтимый товарищ Курганов!
Мне важней, чем любой абсолют,
то, что волею санкт-петербургских туманов
я не вижу майский салют,
по осанке дождя узнаю,
что надолго осада
/два дырявых ведра выпадают за год/,
из-за этих злосчастных осадков
не уехать на Пасху в Загорск.
Жди /и жду/, что пристанут с вопросом –
Не Вы ли говорите такое в сердцах,
что ушей не проходит навылет
и всегда остается в сердцах?
Идиоты играют на кошках, как в марте,
моросят мотыльки вблизи...
Здесь и самая темная ночь в государстве
всей Великая, Малой и белой Руси.
* * *
Я мнителен: сомнительно, что небу
дозволено светить без красных дат,
но рад погоде, как барыга НЭПу,
как увольнительной солдат.
Со скоростью иного опознанья
под этим небом остудясь,
стыдясь, приму тычки за опозданье,
и промолчу, нисколько не стыдясь.
Я не могу считаться с медяками,
мой груз и так тяжел, как гнев отца...
Когда б никто не бросил в меня камень,
не помнил бы ни одного лица.
Старик хромает, патриот издёрган,
дурак довольный кормит лебедей...
И пруд и парк – из дегтя и из дёрна,
притягивают листья и людей.
* * *
О, моя бедняцкая душа!
Что могу я предложить любимой?
Крылышки летучего мыша
в южных городках любимых...
Расскажу о крематории вещей,
где стоят мои автомобили –
облицовки быстрых миражей,
старые и сплющенные крылья...
Спите, спите в пыли.
Скорости вынули душу.
Спите, мои нули,
корысти ради не думайте.
Я покопаюсь внутри,
как в уголовном деле:
ржавые банки – пни
красного дерева.
Кладбище старых машин –
лежбище битых тюленей...
А если в щёлку ширм, –
просто телеги!
Я не имел вещей.
Я не ломал их тел.
Я не умел вещей
и никуда не летел.
* * *
Плачу и рыдаю.
Один на городском пляже.
Оставив одежду на мосту.
В дождь и холод в октябре месяце.
Что со мной...
Подачка слабому сердцу, не вынесшему неприязни,
недомолвок, третей и половин?
Всю неделю я жил ими,
и никто не видел меня.
Но до неприличия я рассматривал людей
в метро и на улицах,
проверял и по памяти, и по спискам,
просматривал свои старые стихи...
Могу по праву сказать, что я мертвец.
Тормозящая машина оставляет две кровавые дорожки
на мокром асфальте. То же – и набирающая скорость.
Только на фантастической скорости,
за красным и желтым
можно различить зелёную листву...
В час, когда колядуют на небе,
я пью свою отраву из ковша,
ибо больше не знаю созвездий.
И мне снится последняя смерть...
* * *
Холод дан, постоянствовать чтобы;
как страшат перелет, перегон,
если даже голубь почтовый
залетает в почтовый вагон.
Холод – ты по кафе толкователь,
у тебя за плечами талмуд,
но в квартирке людей – воркователь,
тот же голубь веселых минут.
Он живет в ожидании шара,
переполнен вокзал – кегельбан,
и теплей – в пансионе Тушара
помечтать о безлюдьи саванн,
или слушать в условленном месте
на карнизе окна мастерской
суету соискателей истин,
бред болезней – мирской и морской.
Море синее, волны рифелем,
детский почерк и взрослый крик:
воробей зачирикает грифелем,
коль и этот ковчег невелик.
Поворкуй для всех тварей. Их имена
перечисли и каждого встреть...
белоснежный – в руках Уитмена,
почерневший – в наших, на треть...
ИЗ ЦИКЛА «ТАДЖИКИСТАН»
I.
Не выстукивай войлок, входи как к себе,
рот арбуза ножом разомкнем.
Это – горы вдали.
Это – щебет-щербет
над одним азиатским днём.
Восходителем став, не обидно ползти.
Далеко до Сары-Челек.
Разговором за чаем хозяев польсти,
соглашайся на всякий ночлег.
Я смотрел, как живут и киргиз и таджик:
незатейливо царство небесное.
Если б жить я решил, я хотел бы так жить,
и наверное знать, что не без толку.
Край зелёных знамён, продолжай газават
против прежнего бреда о смысле и роли...
Я еще не прозрел, только стал косоват
на грядущую жизнь и на русское поле.
Встань за штору и жди, притаись, как стилет.
Кроме памяти все в руце Божьей.
Верь, что я тебя вспомню до старости лет
и приду к омовенью подножий.
[1] Манифест иморжевизма полностью приводится в следующей публикации: Валентин Бобрецов. О Владимире Матиевском // Крещатик, № 2, 2017. Имеется также электронная версия.