«Я каждой клетки выросший двойник...»: книга Гоши Буренина как событие в культуре

21.10.2021 27 мин. чтения
Кутенков Борис
25 сентября 2021 в формате Zoom-конференции состоялась презентация книги поэта Гоши Буренина (1959 – 1995) «луна луна и ещё немного», вышедшей в серии «Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались» (предисловие Валерия Шубинского, отзыв на обложке – Данилы Давыдова). Разговор коснулся такого явления, как львовская поэтическая школа, к которой принадлежал Буренин, и причин её «потерянности» в потоке поэзии 80-х и 90-х.
«Я каждой клетки выросший двойник...»: книга Гоши Буренина как событие в культуре

25 сентября 2021 в формате Zoom-конференции состоялась презентация книги поэта Гоши Буренина (1959 – 1995) «луна луна и ещё немного», вышедшей в серии «Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались» (предисловие Валерия Шубинского, отзыв на обложке – Данилы Давыдова). Разговор коснулся такого явления, как львовская поэтическая школа, к которой принадлежал Буренин, и причин её «потерянности» в потоке поэзии 80-х и 90-х.


В презентации приняли участие:

Евгений АБДУЛЛАЕВ – прозаик, поэт, литературный критик, член редакционного совета журнала «Дружба народов»;

Ксения АГАЛЛИ – писатель, редактор, первая жена Гоши Буренина и хранительница его архива;

Алексей ЕВТУШЕНКО – прозаик, поэт, сценарист, друг Гоши Буренина;

Валерия ИСМИЕВА – поэт, искусствовед, кандидат философских наук;

Александр МАРКОВ – литературовед, доктор филологических наук, доцент РГГУ;

Сергей МЕДВЕДЕВ – редактор сайта о поэзии Prosodia.ru;

Елена МОРДОВИНА – прозаик, литературный критик, главный редактор журнала «Крещатик»;

Михаил ПАВЛОВЕЦ – кандидат филологических наук, доцент факультета гуманитарных наук НИУ ВШЭ, учитель словесности Лицея НИУ ВШЭ;

Юлия ПОДЛУБНОВА – поэт, литературный критик, кандидат филологических наук;

Елена СЕМЁНОВА – поэт, книжный обозреватель, обозреватель «НГ Ex Libris» (книжного приложения к «Независимой газете»);

Валерий ШУБИНСКИЙ – поэт, историк литературы, редактор журнала «Кварта», автор предисловия к книге Гоши Буренина.

Вели мероприятие Борис КУТЕНКОВ и Ника ТРЕТЬЯК.


Борис Кутенков: Спасибо всем, кто пришёл сегодня на эту презентацию. Сегодня мы представляем четвёртый сборник нашей книжной серии «Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались», книгу Гоши Буренина «луна луна и ещё немного». Напомним, что первые три сборника были: «Прозрачный циферблат» Владимира Полетаева, «Ещё одно имя Богу» Михаила Фельдмана и «Грубей и небесней» Алексея Сомова.

Хотелось бы немного рассказать об Игоре Буренине.

Гоша (Игорь) Буренин (1959–1995) родился в городе Лихене (Германия) в семье военного. Семья часто переезжала. В 1981 году окончил Львовский политехнический институт по специальности «Архитектура». Долгое время работал главным художником в Львовском театре Бориса Озерова «Гаудеамус». Несколько лет прожил в Ленинграде; последние годы – в Ростове-на-Дону, где и был похоронен.

«...могила на Северном кладбище в Ростове – пример отчаянной бренности бытия: едва различимый в бурьяне холмик у самой дороги, по соседству с мусорной кучей, в ряду безликих бугорков с табличками «Неизвестный мужчина». Правда, на его собственной жестяной табличке написано «Игорь Буренин». Известный мужчина, стало быть», – так пишет о месте упокоения поэта Максим Белозор в своей книге «Волшебная страна».

Наше издание – это второй сборник Гоши Буренина. Его первая книга, вышедшая посмертно, в 2005 году, давно стала библиографической редкостью. Знающие говорят, что «в Интернете удалось обнаружить всего одно актуальное предложение о ее продаже – на букинистическом сайте». Этот сборник был издан в количестве около ста экземпляров, нынешний – тиражом в 1350 экземпляров.

Новая книга представляет собой расширенное и дополненное переиздание того сборника. В руках у меня её пока нет – жду, что со дня на день она придёт из типографии, но электронный вариант можно скачать в Сети.

При работе над этим сборником мы сотрудничали с Ксенией Агалли, первой женой Игоря Буренина и хранительницей его архива и архива ещё одного замечательного поэта, друга и учителя Буренина, Сергея Дмитровского. И это было очень приятное сотрудничество, позволившее выпустить книгу без ошибок и с бережным отношением к текстологической стороне материала. Как многие из вас, наверное, знают, мы очень внимательно работаем с текстами и вокруг нас образовалась команда наследников и друзей героев нашей антологии – все по-разному относятся к наследию своих близких, но довольно мало случаев, когда человек всесторонне помогает в работе, готов перечитывать книгу и что-то советовать в её составлении. Случай с Ксенией был именно таким, редкостным.

С составлением история тоже непростая. Я первоначально составил книгу и предложил для неё несколько названий, одно из них было «Ресничный букварь», но Ксения не согласилась с предложенным вариантом составления и названием – и я понял затем, что для этого у неё была веская причина: сборник Игорь Буренин составил перед своей смертью, и это редкий случай, когда нам удалось соблюсти авторскую волю.

И давайте прочитаем предисловие Ксении к книге:

Гоша Буренин родился архитектором, учился на архитектора, жил как архитектор и, смею надеяться, перед смертью не успел до конца развоплотиться и сохранил в крови – или хотя бы в сукровице – умение разглядеть в наружном веществе арки и колонны, капители и фронтоны, и пригвоздить их к плоской белой поверхности, обвести тонким пером с тушью, чтобы и мы, слабовидящие, заметили и восхитились. Когда не стало пера и туши, когда отобрали пергулы и карнизы, Гоша стал – хотя всегда им был – художником и начал все больше рисовать и все меньше чертить. И так, знаете ли, удачно, что его работы норовили прикарманить все кто мог – от галерейщиков и организаторов выставок до почтенных психиатров, убеленных должностями, званиями и сединами. Не будем винить Гошу за то, что это его огорчило (а вы думали – обрадовало?), – настолько, что он отвернулся от бумаги для рисования и обратился к машинке для печатания, решив подчинить и взнуздать слово так же бережно и так же безукоризненно, как он до этого поступил с линией и цветом, плоскостью, пропастью, воздухом и вздохом. Для этого пришлось разъять себя на молекулы и воздвигнуть заново. Не его вина, что конструкция получилась хрупкой и не очень долговечной, – она оказалась не менее плодоносной и щедрой, чем предыдущая. Просто быстро кончилась. Перед вами некоторая часть того, что осталось от нее – вместо нее – из нее.

Также я очень горжусь, что предисловие к книге написал Валерий Шубинский, который рассказал в нём о львовской поэтической школе и о несостоявшейся встрече с Бурениным. Одно из послесловий принадлежит литературоведу Валерии Мориной – которая писала под руководством Михаила Павловца диссертацию о львовской школе. И Валерий Шубинский, и Михаил Павловец присутствуют сегодня с нами и скажут своё слово.

Хочу сказать и про обложку: мы долго думали над ней и решили выбрать рисунок Буренина – это акварель 1983 года. Как написал про неё критик Станислав Секретов, это «две горы, два дерева, два цвета. Столкновение, но в то же время и симбиоз двух миров».

Сегодня я призываю читать стихи Буренина, говорить о нём и попытаться осмыслить – что такое явление поэзии Игоря Буренина, что такое феномен львовской поэтической школы? С нами присутствуют как литературоведы, уже изучавшие творчество Игоря Буренина, так и его друзья, люди, знавшие его при жизни. И хотелось бы прочитать пару стихотворений.

* * *

на дне языка в голубиных потёмках живого –
за земли ушедшей под воду голодной низины
отдавший и вязкую спелость инжира в корзинах
и сизый в глубоком глотке голубеющий воздух –

по локоть навеки в капканах слепой ежевики
родимых ежей пересчитывать – бывшая воля –
но выдрать из гнёзд позвонков где живое нервозно
первину от имени, ткань известковоязыких

в тени языка за раскованной косностью нёба –
гортанные дыры и чёрные сквозь ножевые –
какие миры вырезают дороги кривые
из круга камней и крапив перепонок и рёбер!

какие места! мы здесь чудом на дне побелевшем:
помёт на уступах и в корни ушедшая речка
и с миром совпавшие в сумерках – русло и рельсы
картина горы и гора над серпом побережья

* * *

мой близнец, божевольная золушка, –
в пепле губы, в крови ли рукав, –
ни на убыль, ни, горе, ни в прошлое
не исходишь, – заложница, зёрнышко
в недозволенной мгле языка –
время терпко, – и то: не тревожь его,
однокровный, родной мой ахав, –
сколько можно утюжить подошвами,
излечимы ли наши срока?

нет, не устричный мрак чудака
и не пушкинский бред о психушке, –
просто страх перед ухнувшей двушкой
и молчанием – наверняка:
просто страх перед ржавой копейкой.

жизнь, как жизнь: то ли рыжею кепкой,
то ли клёвым словечком «жакан»
враз кишки обнажит, – ну, аркань, –
жбан поставлю! – шарахни, но метко,
ты же знаешь, я сильно учён, –
мне что двушка, что вышка, что пёрышко, –
только чтоб не молчал телефон,
только бы не молчал телефон,
мой близнец, божевольная золушка.

Сейчас слово Валерию Шубинскому, автору предисловия к книге.

Валерий Шубинский: Добрый день. Борис, я надеюсь, что не обижу Вас, если скажу, что к самому проекту «Уйти. Остаться. Жить» я отношусь сложно, потому что мне кажется, что ранняя смерть – это не то, что объединяет поэтов. Можем ли мы объединить, к примеру, Леонида Аронзона и Николая Рубцова – поэтов одного поколения, оказывавшихся в одно разное время и в одном месте? Рано погибший – и что? Никакого сходства не возникает. Недавно ушёл Василий Бородин – но главное в нём не то, что он рано ушёл, а его поэзия.

Тем не менее в судьбе двух поэтов – Сергея Дмитровского и Игоря Буренина – факт их безвременной смерти, как мне кажется, важен. В обоих случаях есть оттенок трагической экзистенциальной неудачи и обречённости.  Неудачи, которая на другом уровне оказывается удачей.

Я вспоминаю 80-е годы – и вижу ситуацию, которую сейчас трудно уже представить. Потому сейчас мы все, пишущие, существуем в одном, общем поле, быстро получаем информацию и в состоянии на эту информацию оперативно отреагировать. А тогда мы даже внутри Ленинграда не представляли себе, что происходит в соседних кружках, – и тем более что творится в соседних городах, в других зонах русского языка и культуры – в том же Львове. Более того, Львов воспринимался как центр не столько русской культуры, сколько украинской, польской, австрийской, и только сейчас мы знаем, что в этом контексте и окружении рождались очень интересные явления русского языка. Что происходит в Ростове-на-Дону, мы тоже не знали.

Что порождала такая ситуация? С одной стороны, эпигонство, потому что информация доходила с огромным опозданием. Очень интересно, что с этими львовскими поэтами такого не произошло. Дмитровский наследовал ленинградской школе, в особенности Аронзону, а Буренин – он пошёл по совершенно отчаянному пути. Он воспринял что-то из того, что делалось в московской и ленинградской поэзии трёх десятилетий, какие-то обрывки, и стал по-своему это достраивать – углубился в какие-то бездны языка, в какие-то тёмные языковые ходы. В его стихах есть та смелость, которая была в стихах начала 60-х годов, например, у Роальда Мандельштама или Станислава Красовицкого. Смелость человека, пришедшего на пепелище. И в то же время он в итоге приходит к тому, к чему пришли его сверстники. Это интересная поэтика – а ни в коем случае не «хорошие стихи вообще». Это не стихи, которые можно включать в любую антологию, они не для этого предназначены. В них есть некоторая внутренняя тревожная незавершённость.

На фото: Валерий Шубинский

Борис Кутенков: Спасибо, Валерий Игоревич. Следующий наш выступающий, Михаил Павловец, работал над диссертацией о Львовской поэтической школе, которую писала Валерия Морина. Михаил Георгиевич, скажите, пожалуйста, какие выводы Вы сделали из этой работы, выделяли ли как-то Игоря Буренина и изменилось ли Ваше мнение о нём после выхода книги?

Михаил Павловец: Спасибо, Борис, и за приглашение, и за то, что вообще такое мероприятие происходит. На самом деле диссертации не было – в этом проблема: была лишь работа над диссертацией. Тогда я числился в небольшом педагогическом институте, у нас была довольно сильная команда на кафедре: Юрий Борисович Орлицкий, Илья Кукулин, Евгения Вежлян (Воробьёва) и др. Мы занимались неподцензурной литературой, это была наша тема, у нас был научный семинар, была регулярная конференция, и как-то эта тема притягивала к себе исследователей из других городов, из других стран. Тогда Лера – ещё Мухоедова – появилась: она сама пришла с этой темой – так сложилась её жизнь, что она познакомилась с людьми, знавшими Сергея Дмитровского и Игоря Буренина, написала очень удачный диплом. Потом мы планировали продолжить это в виде диссертации. Но некоторые личные события помешали этому. Были изменения в жизни самой Леры, в результате которых, в частности, она стала Мориной; я поменял место работы – это был злополучный 2014 год. Поскольку всем ясно, что это за год, возникли ещё некоторые барьеры: в частности, Лера, кажется, не могла ездить во Львов, где она могла собирать материалы. Так что тема заглохла сама по себе. Я очень рад, что нам удалось опубликовать статью Леры в малодоступном сборнике нашей конференции; потом я старался рассылать этот сборник разным людям, чтобы они могли его читать.

Честно говорю, для меня львовская школа проблематична. Во-первых, это не та поэзия, которая мне безусловно интересна – притом что некоторый интерес к ней у меня есть. Благодаря Лере я познакомился с тем, что было ещё не опубликовано, она тщательно собирала эти тексты. Я не понимал, почему это школа: для меня школа всё-таки более строгое литературоведческое понятие, когда круг молодых поэтов кристаллизуется вокруг некоей авторитетной фигуры. Понятно, почему можно называть школой, например, «Лианозовскую школу»: у них был Кропивницкий. Можно говорить о «филологической школе», потому что там были старшие товарищи, принятые в ЛГУ, потом выгнанные обратно, Михайлов или Красильников. А вот на что ориентировались львовяне – было не очень понятно. Ясно, что там в основном два человека: это Буренин и Дмитровский, остальные скорее создают среду, будучи несоразмерными этим двум фигурам. Все помнят, что Ахматова встречала своих гостей, задавая им вопросы: «Собака или кошка?», «Кофе или чай?», «Москва или Петербург?». Вопрос этой кристаллизации неподцензурной поэзии вокруг двух городов – Москвы и Ленинграда/Петербурга – стоял очень остро. Но было ощущение, что львовяне словно провалились между этими двумя полюсами. Безусловно, они скорее тяготели к Ленинграду, об этом писала Лера в своей работе. И свидетельство Валерия Шубинского про то, что их не слишком приняли, когда они пытались найти в Ленинграде какую-то общность, какое-то понимание, – очень важное. Я помню своё первое ощущение, когда я читал эти первые Лерины распечатки, – что Буренин, по крайней мере его стихи начала 80-х годов, словно мечется между полюсами Пастернака и Мандельштама. Потому что, с одной стороны, когда я читаю: «так до потопа – по весне / где обрывает сходни север – / толкни булыжник! боль в десне / качнёт дома запахнет серой» – я слышу здесь «пастернакипь». С другой стороны: «ой, стеклянная дура, надэкранное солнце, – / всё ты черишь ходами червлёных ладей / и тенями статистов, речей, комсомольцев, – / и колодами звёзд, и трефями блядей» – при всей выпуклой оригинальности этих строк мне всё равно слышится мандельштамовский голос, особенно в пристрастии Буренина к рядам существительных-тройчаток – что было свойственно Мандельштаму. Мне было ужасно интересно, как он пройдёт между этими Сциллой и Харибдой.

И спасибо за книжку, я читал её с огромным удовольствием, – особенно то, что не вошло в «луну луну», потому что «луна луна» у меня есть в виде файла. Мне были интересны другие тексты, которые я ещё не видел: это большая работа, очень важная. Я увидел лицо Буренина, вырисовывающееся ближе к середине-концу 80-х; я увидел, что, во-первых, меняется его словарь. Во-вторых, меняются интонации – его стих становится более внятным, потому что, конечно, начало 80-х годов – это фактически герметический стих, где слова, взаимоотражаясь, образуют неожиданный семантический узел. В чём-то это напоминает метаболы метареалистов, в которых сближаются полюс природный – и полюс ментальный, полюс человеческого духа. Понятно мандельштамовское стремление «сойти по лестнице Ламарка» куда-то к истокам иного мира и мира природного, живого. В его поэзии как бы смыкаются эти два пути, и взаимная обращённость метафор друг на друга, перетекание природного в ментальное, а ментального в природное и составляют лица необщее выраженье поэзии Буренина. Это действительно близко и Парщикову, и Жданову. Притом что это по-своему оригинально сделано. Понять это я смог только прочитав эту книжку, за что большое спасибо.

Заканчивая своё выступление, хочу сказать, что я немножко похулиганил. Есть такой статистический SEO-анализ по лексике – можно расписать некий корпус текстов по наиболее повторяющимся словам. Мне было очень интересно, какие же повторяющиеся слова компьютер определит у Буренина, насколько результат ответит моим ожиданиям. Во-первых, если я правильно делаю вывод из того, что я увидел, – у него довольно много повторяющихся существительных, по крайней мере в основном из них состоит первые два десятка слов (если не считать наречий «ещё» и «уже»). У него, как у наследника Серебряного века – в большей степени даже символистов, чем в постсимволистском изводе, – есть свой устойчивый словарь, который перетекает из одного стихотворения в другое. Этот словарь довольно стабильный. В первую десятку входят такие существительные, как: «рука», «воды» (причём не «вода», а именно «воды»), «свет», «слово», «время», «осень», «сон», «небо», «воздух» и «кровь». Это, с одной стороны, категории пространства – «время», «свет», «небо»; с другой – то, что имеет отношение к человеку: «рука», «кровь». Если брать вторую десятку, то она добавляет разве что некоторую локализацию, конкретизацию этим категориям: «дождь», «ночь», «август», «луна», «земля», «река», «край», «леса» (а не «лес»), «август», «глаз». Ну и ещё «снег» и «язык». Затем появляются глаголы. Здесь довольно любопытные результаты, хотя у меня есть сомнения, что система правильно их прочитала. «Говорить», «дрожать», «любить», «терпеть», «казаться», «тенить» (???) – не знаю, что это за слово; «спать», «пить» и «уйти». Ну а потом уже, с третьего десятка, появляются прилагательные, очень узнаваемые для Буренина: «пустой», «сонный», «каменный», «слепая», «нежный», «прозрачный», «терпкий», «хрупкий», «зеркальный» и «влажный». Очень интересно, что все эти слова перекликаются с тем набором существительных, которые я нахожу. Эта выборка показала мне, что она релевантна тому, что я вижу в поэзии Буренина. Тут мне остаётся только солидаризироваться с Валерием, что это подлинный поэт, не эпигон. Это поэт со своим словарём, со своим языком. Непростой поэт – не демократический, но необходимый. Поэтому большое спасибо за это издание и за возможность высказаться.

На фото: Михаил Павловец

Борис Кутенков: Спасибо, Михаил, очень интересно было то, что Вы сказали о метареализме и о метаболах. Мне тоже кажется, что тут есть определённое влияние метареализма – я, например, отмечал сходство Игоря Буренина с Иваном Ждановым. Но ещё до выхода книги была опубликована статья Елены Мордовиной, присутствующей на нашей конференции, и Елена «инкриминировала» Игорю Буренину влияние концептуализма, назвав статью именно так: «Немосковский концептуализм». По этому поводу развернулись споры, потому что в комментарии пришёл один литературный критик, который пишет как раз о метареализме, и заявил, что ни метареализма, ни концептуализма у Буренина нет, а есть якобы общие места. Мы с ним, разумеется, не согласны. Но давайте попросим высказаться Елену Мордовину. Что Вы имели в виду под концептуализмом в своей статье и изменилось ли Ваше восприятие после выхода книги?

Елена Мордовина: С моей стороны это тоже было определённое хулиганство и провокация – назвать поэзию Буренина концептуализмом. Здесь я имела в виду скорее то, как внутри практически лабораторных условий так называемой львовской школы, пространства, отделённого от метрополии, возникали такие вещи. Я не буду противопоставлять: тут вызревал и концептуализм, и метареализм. Мне кажется, что если бы участников этого условного эксперимента было больше – например, десятки и сотни, а не горстка поэтов, – те начинания, которые мы можем видеть в разбросанных по страничкам одностишьях (как в карточках Рубинштейна), мы могли бы увидеть, как из некоторых конструкций вызревает полноценный концептуализм. Но с моей стороны, повторюсь, это была скорее некоторая провокация: посыл подумать над этим. И мне кажется, что если бы число львовских поэтов было таким, как, к примеру, петербургских, то во Львове мог вызреть и метареализм, как отдельное явление, и концептуализм. Но даже в таком концентрированном виде четко заметны их элементы.

С тех пор, как вышла эта книга, и с тех пор, как я написала эту свою статью, я тоже думала о том, стоит ли называть это школой, – как многие здесь присутствующие. Сначала я склонялась к тому, что школой называть их нельзя, – потому что перед нами люди, совершенно случайно оказавшиеся в этом городе и творившие в одной компании. А сейчас я прихожу к совершенно полярным выводам. Почему? Потому что, если знать Львов, если побывать в этой среде, – конечно, я не сравню современный Львов и Львов 80-х; тогда он был не настолько украиноязычным, русский язык чаще звучал и университетская среда формировала русскоязычное поле, – мне кажется, что это всё-таки была какая-то языковая лаборатория. Поскольку этот пласт общения – он был отделён от нижних языковых пластов. Язык базара, рынка, общественного транспорта – это мы в себя впитываем, плаваем в этом, как рыбки, в Ленинграде или Свердловске. Во Львове всё по-другому: даже в 70-е – 80-е было по-другому; был язык, существовавший вне «нижнего» языкового пласта, и группа людей, именно на этом языке общавшихся между собой, которая была отделена от влияния этого быта. Поэтому я бы сказала о львовской языковой лаборатории: мы видим, как в стихах Дмитровского и Буренина вызревают какие-то вещи, какие-то в большей степени раскрылись в других школах, например, в ленинградской. Эволюционная теория прогрессирует в моём восприятии этого всего. Когда выборка небольшая, то больше концентрация того, что в других популяциях появилось по отдельности. Здесь всё как бы в зачатке, тем оно и интересно: можно увидеть проявления разных школ. В современном мире им не с кем было себя соотнести – они не так часто ездили в Москву, чтобы, например, общаться с тем же Рубинштейном. Среда не была взаимопроницаемой, и, мне кажется, интересно это всё сравнить.

Мне близок термин, который употребил ленинградский писатель Давид Дар в письме Константину Кузьминскому. Он назвал поэтическое движение 50-60-х «ленинградской эпидемией гениальности». В письмах Кузьминскому Давид пытается выяснить, кто же занёс этот микроб гениальности в ленинградский пласт культуры. Тогда он считал, что это Уфлянд. А здесь, я думаю, микроб гениальности занёс Дмитровский, этот микроб проник во всю остальную популяцию, и возник этот шлейф гениальных, талантливых и менее талантливых поэтов. Можно это назвать львовской эпидемией гениальности.

На фото: Елена Мордовина

Валерий Шубинский: Интересные очень вещи говорили по поводу Львова. Я забыл сказать, что у Елены Шварц есть проза, написанная от лица её альтер-эго, поэтессы из Львова. Параллелизм между Львовом и Петербургом ощущался и ощущается... Тут ещё очень важна разница между Восточной и Западной Украиной. На востоке и в Киеве русский и украинский языки часто сливаются, многие говорят на суржике, а в западных областях украинский язык (на котором там говорит подавляющее большинство, в отличие от востока) дальше от русского и жестче от него отделён. Это чувствуется в стихах Буренина, где звучат украинизмы: «божевольная». Работа человека, живущего в иноязычной среде, – это очень интересно.

Юлия Подлубнова: Игорь Буренин, которого назвать Гошей ‒ значит сломать какие-то тонкие настройки слуха, ибо поэтологически он не Гоша, а именно Игорь без каких-либо усмешек, ‒ поэт не совсем львовский. Здесь я согласна с Валерием Шубинским. Точнее, львовский только географически (да и то не тотально, учитывая его перемещения по Союзу) и в плане включённости в львовское поэтическое сообщество. Отдельные топографические реалии, просочившиеся в его тексты, не имеют существенного значения. Львы? В каком городе их нет? В Ленинграде, в котором прожил Буренин около года? Хватит на целый архитектурный зоопарк. И снова соглашусь с Валерием Шубинским: если непредвзято анализировать поэтику Буренина, то неподцензурный Ленинград оказывается поэту ощутимо близок. Начиная с Леонида Аронзона, которого Буренин, судя по отдельным текстам, пристально читал, продолжая Олегом Юрьевым, кажется, наиболее убедительно в своем поколении преодолевшим притяжение к Мандельштаму, и вплоть до Игоря Булатовского, но это уже в качестве почти неуловимой возможности, какого-то только намечающегося, едва заметного движения у Буренина в будущее.

Собственно, до 1988 года Буренин, кажется, решал именно ту самую непременную для поколения поэтов-восьмидесятников задачу преодоления Мандельштама, который тем не менее сформировал его поэтическую систему ‒ настолько узнаваемы мандельштамовские в книге лексика, тропика, метрика, синтаксис, а главное, виртуозное лавирование между вещью и смыслом, предметным и культурным. Так что, если искать что-либо исключительно буренинское в текстах начала и середины 1980-х, то это окажется лишь некоторая поглощённость собой, выдающая юность говорящего, да и в целом логика субъектности ‒ когда стихотворение питается исключительно энергией лирического, что всё-таки в меньшей степени характерно для Мандельштама, как бы настроенного слышать не себя, вне себя.

Между тем, довольно серьёзное увлечение Буренина Мандельштамом дает право сопоставлять поэта не только с ленинградцами, но и с другими восьмидесятниками, локализованными, например, в Москве, хотя Москвой и не ограничивающимися, а именно с метареалистами. К примеру, что-то подобное мог бы написать и Ерёменко:

дневниковые соты растут и сплетаются ветви
в этом клеточном сговоре времени с шелестом снов ‒
закольцованный кровью колотится воздух в просветах
и таращится сердце из голой грудины лесов

А такое ‒ и ранний Парщиков:

девятого холода циркуль зацепит сетчатку
вскрывая зубастый живот пустотелого льва ‒
по шлемам гремящим над сомкнутой дробью брусчатки
в висок примеряясь царапнет и станет листва

Повышенная ассоциативность Буренина соединяет, сцепляет живое и неживое, что даёт подчас вполне метареалистические цепочки многочисленных превращений предметов и явлений в нечто совершенно неожиданное.

Однако, судя по более поздним стихам, Буренин тем не менее развился в несколько иную сторону, нежели метареалисты. Так, в его текстах 1988-го внезапно появляются следы чтения Бродского («не то чтобы сойти с ума, ‒ / но выйти из дому хотя бы...»), но при этом лишь как знак, некий культурный код, опознаваемый только своими (условно говоря, Бродский тогда ‒ не то что Бродский сейчас, не всенародный поэт, поэт-классик, но поэт для узкого круга любителей поэзии, интеллигенции). В целом же поздние стихи Буренина выглядят так, словно он возвращается в свой домандельштамовский 1981 год и из этой точки перезапускает себя как поэта. Не сложного, ассоциативного, как прежде, но экзистенциально заострённого.

Мне осталось на голых камнях
исчислимое бремя печатей,
край судьбы до сих пор не початый,
бесконечно влекущий меня.

Буренин открывает для себя и эпоху, в которой ему приходится жить, и открытие это оказывается драматически отрезвляющим («храни – храни / хранистобо, хранинасбо, хранининас»). Он словно бы предчувствует драматические изломы 1990-х, равно как предугадывает приемы поэзии этого времени. В некотором буренинском заигрывании с криминалом, пусть даже и эпизодическим, в виде прорывающейся лексики, мне видится предвестье поэтики Бориса Рыжего.

На фото: Юлия Подлубнова

Ксения Агалли: Имена Жданова, Парщикова и чуть в меньшей степени Ерёменко звучали у нас всё время наш небольшой круг знал и ценил этих поэтов. Бродского знали, безусловно, но особой увлечённости не было, да и знали мы не так много, книги ещё не были напечатаны, а интернет изобретён.

На фото: Ксения Агалли

Валерий Шубинский: Здесь упоминался Булатовский – конечно, он, как и Борис Рыжий, приобрёл известность ближе к концу века. При жизни Буренина, умершего в 1995 году, эти, столь разные, поэты только делали первые шаги. И еще меня удивили слова, что Бродский в 1988 году – поэт для узкого круга, для интеллигенции. Его не печатали до 1987 года, но самиздатские тиражи его были огромны. И наше поколение очень хорошо его знало.

Александр Марков: Разговор о Гоше Буренине и о львовской поэтической школе трудно начинать, потому что истоки его поэтики кажутся очевидными. Это, конечно, Заболоцкий и Аронзон, их натурфилософия. Но в своём выступлении назову три пункта, которые отличают Буренина от названных достижений русской лирики XX века.

Прежде всего – его натурфилософия складывается не из прямого впечатления от происходящего, не из непосредственных восприятий пережитого, а из сарказма, из гротеска – из того, что мы называем речевыми жанрами.

промасленный полдень; казенная арка;
тщедушные тени в развалинах парка, –
и венециангельских тварей биенье
над нищенской коркой, – консервная банка
пуста и вещает московское время.

Казалось бы, здесь обычное для натурфилософии XX века соединение природы и культуры, их неразличимость, запутанность их языков. Но эта запутанность располагается вдоль силовых линий вполне определённого жанрового свойства, а именно: указание на сниженное вещание – речь передаётся консервной банке; почти саркастичная интонация. «Венециангельские твари» – вполне характерная ирония для поэтики гротеска и в целом как будто бы насмешка над всей культурой. Сама поэтика гротеска соединяет человеческое и животное, ангельское и растительное – и здесь она дана в совокупности. Можно сказать, что Буренин давал краткие формулы того, что называется речевыми жанрами: своего рода символы их. По отношению к старой поэтике гротеска он, конечно, символист: он не развёртывает сюжет иронически, саркастически или наоборот, медитативно, а превращает медитацию в какие-то краткие слова. «душа! – ты хотела же всё без обмана?» – то, что могло бы быть размышлением в духе Паскаля, становится просто способом обратиться к душе, найти формулу того, что такое душа.

Гоша Буренин, конечно, символист – и даже математик, выводящий формулы для речевого высказывания.

и в блёстках фольги одеянья волхвов, –
лубочный вертеп, а не волчая яма, –
и придурковатой колядки с лихвой
хватило б на мглу, на обрыдшую хворь:
бормочешь и куришь всю ночь – без обмана! –
бормочешь и время сверяешь с москвой...

Как вывести формулу, например, культурной новизны? Взять одновременно рождественскую ностальгию, кич, дух Западной Украины с «вертепами» и «колядками», страх перед оборотничеством в той же Восточной Европе – и превратить то, что было бы у другого поэта экзотикой исторического существования, размышлениями об удавшемся и неудавшемся в истории, в формулу того, что, собственно, можно переживать. Что мы переживаем, когда от истории ничего не осталось? В этом смысле Гоша Буренин как многие поэты его поколения, – поэт постисторической катастрофы, поэт пейзажа после битвы.

С этим связано второе свойство. Это то, что я назвал бы выворачиванием миссии поэта. Исторически миссия пророка связывалась с образами пророка, собеседника, ангела, вещающего перед людьми неземного существа, херувима. И даже несмотря на осмысление этих амплуа в иронической или последующей традиции, сами эти векторы оставались. Можно было как угодно относиться к миссии пророка или учителя – тем не менее сама динамика строк говорила о том, что поэт продолжает учить, наставлять, именовать, заявлять о вещах. Сам стиховой материал, само писание в рифму продолжало нести в себе эту культурную память. Вот что делает Буренин:

и, как солдат ушёл за пулей, –
она ведь пела и звала! –
душа скользнула – и дотла:
зола, залей, залай, зозуля,
завой, что долбаный полкан,
но не тверди треклятый номер –
чей номер? – паспорта? полка?
довольно, что с ума не сходит.

Казалось бы, это простой очерк массовой гибели на полях двух мировых войн, когда от солдат остаются только жетоны с номерами. Но отсылка к солдатской песне «Ой вы, пули...» и к разного рода пулям — «пули французские, палочки русские» (Некрасов) – и это всё, что мы знаем из наследия войн ещё XIX века. Уход поэта в пространство заката, в некий Эдем своего детства или, наоборот, невероятного небывалого будущего оказывается совершенно безличным. И здесь фактически не осуществление миссии поэта – прийти, назвать, сказать, – но, наоборот: не твердить этот номер и собрать ум ради погибших поэтов, которые продолжали говорить: «зола, залей, залай, зозуля». Это такое собирание голосов погибших поэтов. Фактически Целан делал то же самое – нигде у него нет миссии поэта в прежнем смысле, сам строй его стихов показывает только возможность миссии человека, но не миссии поэта. Тогда как поэт только собирает золото высказываний тех, кто погиб и уже не вернётся, уже как зола, которая внезапно оказывается золотом... Неслучайно зола – один из образов поэзии Целана, пепел и алмаз, как у Вайды, значение которого выходит далеко за воспоминания о бомбардировках и относится к тому, что, по сути, остаётся в истории: к исторической гибели вообще. Это и форма припоминания, и форма бессмертия, которое только и дано современной поэзии.

Если вторая особенность связывает Буренина с традицией европейской послевоенной поэзии, поэзии поминания, то третье свойство – речь Буренина не риторическая. Этим он отличается и от Заболоцкого, и от Аронзона, которые были по-разному, но риторичны. Эту речь я бы назвал схоластической – но не в бранчливом смысле, не в смысле указания на какие-то толстые книги по богословию, а в том смысле, что схоластическая речь помнит историю своего обучения. Здесь я впервые задал вопрос; здесь я впервые доказал теорему; здесь я впервые вступил в диспут с каким-то магистром. То же самое происходит в речи Буренина.

немеют жернова, спешит рука –
пора, пора прощать уже на слове, –
спешит рука, все легче быть не внове,
в коробке света спит уставший ка –
и век шуршит тихонечко, по-вдовьи.

То есть идёт рассказ не только о том, что поэт готов природу простить на слове, или о том, что природа обличает наш век и тот на её фоне оказывается тороплив, или что поэт готов смириться со спокойствием природы. Но это онемение, что пора прощать под звук немых жерновов страха  – так вспоминает человек, что «я впервые сдал экзамен и очень боялся», или «как я впервые попытался поспорить с учителем и устал – хорошо, что этого никто не запомнил и не заметил».

и, кажется, могла бы быть река
в багровой, шелушащейся основе
всех стрыйских парков, всех царапин львова:
убогому брега нужней, чем совесть, –
дома текут, плывет трамвай в рукав,
и шпили плавают по небу и по крови, –
но здесь должна, должна была река...

Здесь то, что у другого поэта было бы пейзажем, масштабным и при этом сюрреалистическим видением города, у Буренина становится историей речи о городе. Пейзажная речь осознаёт свою убогость – и в конце концов исчезает вроде того, как получивший за сочинение «как я провёл лето» тройку начинает думать, из-за чего такая низкая оценка.

Итак, три свойства Буренина. Первое – его работа с речевыми жанрами и склонность к гротеску. Второе – миссия поэта выворачивается, поэт не идёт как проповедник или облечённый властью Аполлона и Музы, а собирает высказывания поэтов. И, наконец, третье – принципиальная не риторичность, а схоластичность: тут чувствуется связь с западной традицией схоластики, особенно православно-католического фронтира Львова. Конечно, схоластическая традиция, помнящая об учёбе, – для меня главное в поэзии Буренина. Я бы назвал его поэтом-схоластиком.

На фото: Александр Марков

Елена Семёнова: Я хотела бы поблагодарить всех коллег за интересные рассказы о Гоше Буренине и «Львовской школе». В создании книги я практически не принимала участие – только обсуждала выбор обложки. Тем не менее скажу несколько слов. В книжном приложении к «Независимой газете» «НГ-Ex Libris», где я работаю, недавно вышла рецензия Горы Орлова на книгу «луна луна и ещё немного». Он делает акцент на том, что в стихах Буренина много очеловеченной природы. Я бы с этим не согласилась, хотя рецензия сама по себе очень интересная. Буренин выстраивал метафоры, исходя из, если так можно выразиться, природы, перевоссозданной в искусстве. Можно взять любое стихотворение и найти там архитектурные, художественные детали. Вообще, для меня поэзия Буренина очень визуальна, и больше всего связей и ассоциаций возникает с сюрреализмом и авангардом. Мне представляются картины Теодора де Кирико, Марка Шагала. В произведениях ощутимо нечто невероятное, визионерское, сновидческое. Благодаря синтаксическим сдвигам, пунктуационным неправильностям и потоку сознания создаются неожиданные картины. Отдельные вещи, как мне кажется, написаны если не автоматическим, то полуавтоматическим письмом. И я согласна с уже высказанной мыслью, что в Буренине очень сильно выражено поэтическое мироощущение Мандельштама: он ощутим очень во многих строках. Но подчеркну: это вовсе никакое не эпигонство, а абсолютно оригинальная поэтика. Когда я вчера перечитывала стихи, я также услышала отголоски творчества Пастернака.

Не знаю, обратил ли кто-то на это внимание, но в разделе «ещё немного», дополнившем книгу, стихи очень отличаются от тех, которые составили основной корпус. В них меньше синтаксических разломов; для меня Буренин в этих стихах более целостен, спокоен, величествен. Возникает визионерство, с полным осознанием уверенности в каждой строке. Здесь я отчасти почувствовала сближение с другим поэтом нашей антологии – Владимиром Гоголевым (1948–1989), который был сильно верующим и многие его стихи напоминают молитвы.

Чьи сны – долги, чья кровь длиннее свитка
заветных вех коленчатой родни,
как свиста тень темней хлыста над Ликом, –
я каждой клетки выросший двойник,

впадая в ересь гибкого пространства,
свожу концы наследственной возни
в начале жизни сумеречных танцев,
в глубоком дне, где лишь костяк возник.

Нет, не возник, – забрезжил, стал казаться...
И, полно, брат: сближение планет
есть мера сил в движении расстаться.
Какой дурман могучий от корней!

Я от рождения отвернут и разрознен
сетчаткой памяти, – и только на уме
голубоокий обморочный воздух
и степь, в прыжке подобная луне.

Скажу ещё пару слов по поводу обложки. Рискую вызвать недовольство создателей, но мне понравился один из первых её вариантов, который был выполнен в авангардном, абсурдном, обэриутском ключе. Такая обложка, как мне кажется, ярче отражает поэтику Гоши Буренина. Соглашусь, что сделано всё законно, книга проиллюстрирована рисунком автора, – но, на мой взгляд, она получилась слишком традиционной.

На фото: Елена Семёнова

Борис Кутенков: А сейчас хотелось бы прочитать рецензию Горы Орлова, которую упомянула Лена. На мой взгляд, это замечательное и точное вживание в поэзию Буренина.

(Рецензию см. здесь – Прим. ред.)

Валерия Исмиева: Меня очень зацепило, что Буренин начинал как архитектор. И, более того, архитектор вполне успешный – неслучайны слова Ксении Агалли, что его проектами даже пользовались, что-то пытались у него схватить. Я могу вспомнить ещё одного поэта с архитектурным образованием – Анну Глазову. Что здесь кажется мне интересным? Архитектор принципиально выстраивает структуру, очень последовательно. Неслучайно, что Ксения говорит о всяких портиках, барельефах, которые подчёркивают наличие внутренней структуры. В своих стихах Буренин (как во многом и Глазова) идёт от прямо противоположного. То есть от способов видения как архитектора – он либо полностью отказывается, либо переформатирует их настолько, что они уже не опознаваемы.

Ксения также говорит, что для того, чтобы начать писать свою поэзию, ему пришлось «разъять себя на молекулы и воздвигнуть заново». Слово «воздвигнуть» предполагает какую-то твёрдую форму: здесь её принципиально нет. Здесь есть некая среда, и если отдалиться от поэзии и посмотреть на то, что происходит в поэзии последних десятилетий, мы увидим попытку вместо жёстких структурных построений найти другое видение мира – через волновую структуру попытаться понять, как реагирует среда. Мне кажется, что у Гоши Буренина есть попытка интуитивного нахождения своих философий – он идёт не от идей, не от какой-то ментальной установки, а – скорее сходно с Анри Бергсоном, который принципиально черпал познание и понимание из состояния непрерывности интуитивного восприятия.

Неслучайно, что в стихах Буренина много природы, в них отражаются глубинные внутренние переживания, но автор здесь не индивидуалистичен, он уклоняется от обозначения себя как мыслящего субъекта и рассказа о себе. Можно вспомнить такой период в истории культуры, как досократическая греческая натурфилософия, когда философ пытается постичь себя как часть мирового пространства, причём философствование формулируется зачастую не через сухую прозу, а в поэтической форме. Я бы сказала, что поэзия Буренина – попытка войти со свежим взглядом в этот философский поток, интуитивно нащупывая иные основы бытия. Его метод – движение с линзой в густой взвеси, когда мы сначала видим какие-то отдельные фрагменты, а потом оказывается, что нет: это не случайные фрагменты, это какие-то узлы, связи, и из этих связей формируется совершенно другая картина.

Я бы хотела процитировать стихи, которые мне понравились. На мой взгляд, это очень интересная лирика.

Страсть вольницы, святая послушанья,
где шаг весомый строгих аксиом
тревожит сны, но охраняет Сон,
надежную пространственность внушая, –

– а что до жен, то правишь ТЫ веслом, –
так древний пел: из пригоршни Тянь-Шаня
на вечер – снег. И день за днем – лишайник.
Игла следит шаги и цедит зло, –

– Адам, Адам! – расталкивая сгустки,
звенит, зовет, корчуя выход в русло,
горячее, как царствие в Египте.

Так царствуй волею над страхом и невежей,
не вспоминая прежнюю обитель,
не обернись, – Но, Боже, звезды те же...

На фото: Валерия Исмиева

Ксения Агалли: Хочу обратить внимание на две мандельштамовские строчки, которые часто звучали в наших разговорах с Гошей, – «Недалеко до Смирны и Багдада, / Но трудно плыть, а звезды всюду те же». Последняя из них в урезанном виде перекочевала в это стихотворение.

Валерия Исмиева: Здесь можно говорить и о христианстве, и о язычестве, но, на мой взгляд, всё это претерпело в стихах Буренина глубокие трансформации. Если бы этот поэт продолжил писать стихи и мы увидели его в зрелом возрасте (хочется верить, что Бродский на его поэзию всё же не оказал бы существенного влияния, он совсем иной поэт, его поэзия – система с чётко выстроенной кристаллической структурой), мы бы увидели более отчётливо результаты его способа постижения мира.

То, как Буренин пытается постигнуть феноменальный мир, приводит к значимости для него образов реки и воды. Причём это не капля воды (хотя есть и такие варианты), а «воды» – то есть поток, в котором хочется найти иные связи. Я говорю об аспекте, который показался мне интересным, не претендуя на всеохватность. Этого поэта интересно исследовать не как эстета: он глубже, серьёзнее. И, может быть, внутренне бескомпромисснее и честнее.

Не сон – отвязанная явь
свела далёких нас губами,
околицы сшибая лбами
на перепутьях, не щадя...

Еще язвительно шутя, –
и сколь губительно! – над нами,
столицу Смуты поднимала
семью холмами на дождях,
но, отсмеявшись, обнимала.

Но вот: уснувшее дитя, –
всем целовальная приманка, –
да мутных расстояний арка
и, перекрестно, тополя
в ряду горячечных подарков –
и мы, прижавшиеся к нам.

Что такое «мы, прижавшиеся к нам»? В финале стихотворения человек возвращается к себе, уже будучи другим, уже не будучи собой прежним. То есть с каждым из этих «мы» произошло какое-то постижение, трансформация, но мы смотрим извне на этот процесс. Своя логика здесь, безусловно, есть, но она для нас не до конца проявлена, однако эти стихи не из серии «бормотал что-то, и ему просто нравилось сцеплять слова».

Подытоживая сказанное, я бы отметила, что интуитивные погружения в речь как в голографическую среду, в переживание пространства жизни не как структуры, а как среды, волны – очень современно в плане поиска, такой подход становится актуальным сейчас и в поэзии, и в попытке найти неявные процессы и новые закономерности, протекающие в обществе и природе.

Сергей Медведев: Хотелось бы сказать о ростовских мотивах в творчестве Буренина. Мне кажется, их стоило бы изучить, потому что компания, в которую он попал в Ростове, была в меньшей степени поэтическая, а в большей степени рок-н-ролльная. На время его пребывания в Ростове-на-Дону пришёлся расцвет местной рок-музыки, в том числе группы «Пекин Роу-Роу» и её солиста Сергея Тимофеева. Сергей Тимофеев учился в Полиграфическом институте во Львове. Связь между Ростовом и Львовом возникла именно благодаря этому институту. То есть люди из Ростова, которые хотели получить специальность, связанную с полиграфией, уезжали во Львов. Других подобных учебных заведений ближе не было. Они возвращались в Ростов и забирали с собой львовян.

Я думаю, имеет смысл подумать о взаимовлиянии поэзии Сергея Тимофеева и Гоши Буренина, потому что это был один круг общения. Например, мой товарищ отдал ему свою квартиру на окраине города, он там жил, и его гостями были в том числе музыкальные деятели, например Сергей Тимофеев. Я не готов сейчас провести параллели о взаимовлиянии того и другого поэта, но интуитивно я чувствую, что оно есть, и можно углубиться и найти какие-то взаимосвязи. Эта среда, в которую он попал, была не «Заозёрной школой», но близкой к ним. Можно найти взаимовлияние этих крупных фигур – Тимофеева и Буренина.

На фото: Сергей Медведев

Ксения Агалли: Связи с Ростовом были очень тесные, и именно с поэтическим кругом, с Заозёрной школой, ну с Тимофеевым, разумеется. Рок-н-ролл прошел скорее по касательной, через Тимофеева, а заозёрщики и сами писали песни и исполняли их – как Жуков, к примеру, как Лёша Евтушенко, как общий друг и бард Анвар Исмагилов, и в целом были более близки к авторской песне. Иногда случались общие концерты – авторская песня и рок-н-ролл на одной сцене.

Мы называли Львов и Ростов «городами-побратимами», была тогда такая официальная мода упаковывать в одну упряжку разные населённые пункты и осваивать выделенные на это бюджеты. Ну а у нас были свои мотивы и свои методы сближения, и немного спасительной иронии по отношению к внешним нарративам. Это «побратимство» началось задолго до приезда Тимофеева на учёбу во Львов, и оказался он у нас именно по причине «жизни на два города» нашего небольшого круга, а не наоборот. Здесь необходимо также и, возможно, прежде всего сказать об Ольге Эмдиной, первой жене Сергея Дмитровского, одновременно и львовянке, и ростовчанке, чей ростовский дом многие годы был «точкой сборки» и местом притяжения пишущих, поющих, читающих и разговаривающих членов этого «карасса», довольно многочисленного, если хорошенько посчитать.

Борис Кутенков: Сергей, может быть, Вы скажете пару слов о Буренине как о человеке? Если это позволяет этика...

Сергей Медведев: Боюсь, что этика не особо позволяет. Можно в обтекаемой форме называть это злоупотреблением спиртными напитками. Это занимало в последние годы достаточно существенную часть его жизни, и тот же Максим Белозор, когда пишет о нём в «Волшебной стране», вообще не упоминает о нём как о поэте: человек не самого близкого круга, но в курсе дел. Думаю, что кроме Сергея Тимофеева или Алексея Евтушенко, с его творчеством мало кто был знаком: он не читал свои стихи. Хотя все остальные, входившие в тот круг, свои стихи читали.

Борис Кутенков: В предисловии Ксении Агалли к нашей книге есть интересный эпизод: «Незадолго до смерти Игорь Померанцев пригласил Буренина на радио читать стихи, но тот отказался, сославшись на свою картавость, поэтому ни аудиозаписей, ни видеоматериалов с участием поэта не сохранилось». А мотивы злоупотребления спиртными напитками – и у него в стихах присутствуют довольно явно.

Давайте предоставим слово Евгению Абдуллаеву.

Евгений Абдуллаев: О Буренине не хочется говорить много.

Как написал Борис Бергер, его друг и издатель его посмертного сборника: «Аннотацию к книге Буренина писал я. Получилось очень коротко, потому, что Буренин больше, чем любые слова. Это, как если хочешь написать что-то огромное и серьёзное, долго думаешь и сидишь над чистым белым листом, а потом понимаешь всё, и ставишь одну точку».

При этом стихи самого Игоря Буренина буквально кипят словами. Начиная с первого же стихотворения этого сборника.

хлеб зацвёл; черствей шинели
лица скомканные спящих
я ревел; солдаты ели;
дождь шипел в угольной чаще
где протяжный лось дубами
плотный лоб чесал под пулю
заскучавших караульных;
танк урчал и пела баня

У Игоря Буренина глаз художника – он и был художником. Стихи людей рисующих – вообще отдельная тема (Лермонтов, Волошин, Бурлюк, Маяковский...). Буренин пишет стихи – в том смысле, в каком художник пишет картину. Разве что используя слова для того, что невозможно передать краской, углем, тушью. «Пейзаж змееносен, зловиден, порочен...»

Слово «порочен» почему-то сразу потянуло в сознании: «барочен». Наверное, оттого что стихи Буренина – барочные стихи; не только в смысле своей образной избыточности, но и, возможно, как отражение Львова, с его оплывающими лепниной церквями.

время терпко: тебя не промолвлю пока
обрастая налётом небесного мела
я ещё только свод немоты потолка
трилобитный початок соборного тела

Притом что сам Львов упомянут в сборнике, вроде бы, единожды, да и то собирательно, во множественном числе.

и, кажется, могла бы быть река
в багровой, шелушащейся основе
всех стрыйских парков, всех царапин львова

И тем не менее, думаю, это тяготение к барокко, отмеченное когда-то Синявским у Гоголя, вообще характерно для русской украинской поэзии. Валерий Шубинский очень к месту вспомнил поэтов-метареалистов – современников Буренина – вышедших, произошедших из Украины: Парщикова, Кутика, Драгомощенко... Шубинский связывает общность их поэтики с их «южностью». Полностью соглашаясь с этим (для меня вообще вся история русской литературы есть непрекращающаяся война Севера и Юга), добавил бы обаяние украинского барокко, в городах к западу Украины усиливающегося почти до тактильного ощущения.

Немного о самом сборнике. Это, безусловно, событие – даже в нашем пёстром литературном мире непрерывных событий. Борис Кутенков делает большое дело, он возвращает нам поэзию неуслышанных и забытых. Поэзию целого – не потерянного, а почти исчезнувшего – поэтического поколения; тех, кому было бы сейчас в районе шестидесяти, если бы они не ушли в районе тридцати. Это были какие-то магнолии в снегу.

Я понимаю, хотелось издать всё, что осталось от Буренина. Когда ещё другой случай подвернется? Да. И все же, в таком оптовом публикаторстве есть и существенный минус. Когда под одну обложку ложатся и замечательные зрелые стихи, и первые пробы пера, и какие-то совершенно проходные вещи. Публикация «всего» Бориса Рыжего в нулевые, на мой взгляд, вторично похоронила этого, в общем, незаурядного поэта под ворохом второразрядных стихов. То же произошло и с относительно недавней публикацией «всего» Дениса Новикова... Напомню, что «весь» Пушкин был опубликован не ранее чем через полвека после его гибели, когда уже его место в пантеоне русской литературы вполне определилось.

Сказанное касается и статей, которых в сборнике явно с перебором. Притом что сами статьи очень хорошие. Особенно Ксении Агалли. В поэзии, особенно русской, есть такое несчастье: пишущие вдовы поэтов. Психологически, конечно, понятно: жизнь с поэтом – обычно не сахар, и после его смерти они пытаются себя как-то вознаградить... Так вот, Ксения Агалли – радостное исключение из этого правила. Она с удивительным тактом пишет о самом Буренине, и с глубоким пониманием – о его стихах.

И все же – четыре текста для одного поэтического сборника многовато...

Не стоит, на мой взгляд, объединять под одной обложкой живой голос поэта и литературно-мемуарные поминки по нему. Если уж строго литературоведчески, то тогда издание должно было быть более академичным, с комментариями, фотографиями, репродукциями графических работ Буренина (какие-то из них я встречал в Сети)... А так получилось: для поэтического сборника – слишком мемориально, для мемориального – недостаточно академично.

Мне кажется, чтобы «оживить», а не просто «эксгумировать», ушедшего поэта, чтобы ввести его имя в живой контекст современной поэзии, и издавать его стоит, как живого. По принципу: самое лучшее, самое избранное. Пусть сборники будут потоньше – но резонанс, уверен, будет пошире. У Бориса Кутенкова замечательный поэтический вкус и чутьё, он сможет это сделать.

Но это, как говорится, из серии пожеланий. И в нынешнем виде сборник вполне удался, с чем я поздравляю и всех, причастных к его изданию, и нас, его читателей. И здесь ставлю обещанную точку.

На фото: Евгений Абдуллаев

Борис Кутенков: Не думаю, что стоит ударяться в крайности: либо академический сборник с полновесными комментариями, либо только стихи. На мой взгляд, голос поэта с голосами говорящих о нём вполне органично получилось совместить в этой книге. Но спасибо Евгению за его замечания. А сейчас прочитаем текст, присланный Алексеем Евтушенко, другом поэта.

Алексей Евтушенко: Если я правильно помню, то родился Гошка 22 февраля 1959 года. Но праздновали почему-то всегда 23-го. Родился в Германии, но где именно, не помню.

Познакомились мы с ним в сентябре 1969 года в селе Лугины Житомирской области Коростыневского района. Точнее, не в самом селе, а в военном городке танкового полка, расположенного в лесу, в трёх километрах от Лугин. Мой папа был начальником штаба этого полка, а Юрий Петрович Буренин, Гошин папа, этим полком командовал. Там же, в Лугинской школе-восьмилетке, вместе и учились. Я в 5-6 классах, Гошка – в 6-7. Хоть и был на год младше меня. Вундеркинд, что делать. Дважды он перескакивал через классы, сдавая экзамены экстерном (через какие именно, не помню). Помню только, что школу он закончил в 15 лет, во Львове уже, куда его родители переехали из Лугин году примерно в 1972-м (моего папу в 1971-м перевели в Кушку, тоже командиром полка). Помню, при знакомстве Гошка меня поразил тем, что знал слово «байт». Это в 1969-м, в возрасте 10 лет! И совершенно не тушевался с теми, кто старше и сильнее. Во-первых, он уже тогда был самым умным из нас и больше всех читал. А во-вторых, был совершенно отчаянным в драке, никого не боялся и за это его уважали. Ну и в футбол на равных с нами гонял, а в Лугинах это было важно, мы все там фанатами футбола были.

И ещё Гошка был незаменим, когда нужно было попасть в солдатский клуб на кино до 16 лет, куда нас, понятно, не пускали. Мы заходили с тыла, устраивали живую пирамиду, по которой Гошка ловко, по-обезьяньи, взбирался к маленькому окошечку в стене, открывал там форточку, проникал внутрь и открывал нам дверь запасного выхода, который вёл за кулисы. Мы проползали под экраном на первые ряды и, затая дыхание, наслаждались какой-нибудь «Анжеликой, маркизой ангелов».

Весной-осенью 70-го года мы повально были увлечены игрой в индейцев и ковбоев под впечатлением фильмов с участием Гойко Митича. «Чингачгук Большой Змей» и прочие. Гошка играл за индейцев, я за ковбоев. Жестокие были игры. Могли поймать «врага», привязать к дереву и так оставить на несколько часов. Гошку ловили.

Институт.

Когда я приехал поступать во Львов из Кушки 1975-м, то жил у Гошки на Маяковского. И Гошка поступал на архитектуру вместе со мной, не поступив перед этим в Институт прикладного искусства. На архитектуру в тот год тоже не поступил, ибо плохо готовился, днями и ночами пропадал на улице. Но на следующий, 1976-й год, взялся за ум и поступил. Потом Гошка попал в знаменитый львовский театр «Гаудеамус» Бори Озерова, куда затащил и меня. Думаю, театр дал очень много нам обоим.

Поэзия... Сначала был, конечно же, Дмитровский, с которым мы оба быстро подружились. Году эдак в 1978-м, если я правильно помню. А в 1979-м Дмитровский и Буренин побывали в Ростове-на-Дону, где познакомились с Геной Жуковым, Игорем Бондаревским и Виталием Калашниковым – будущими поэтами ростовской «Заозёрной школы». Собственно, Дмитровский с Гошкой и соблазнили меня после института ехать работать в Ростов. «Ты там обоснуешься, а мы через год-другой подтянемся, – примерно так они говорили. – Львов надоел, здесь нет простора. А там Дон, ширь и русский язык повсюду». За точность не ручаюсь, много лет прошло, но примерно так. Я внял и поехал. В результате так и вышло, они приехали в Ростов, хоть и не через год-другой, а гораздо позже. О связи поэтической ростовской «Заозёрной школы» и львовской можно рассказывать долго. Если вкратце – все мы читали и знали стихи друг друга и к тому же крепко дружили. Все – это Геннадий Жуков, Игорь Бондаревский, Виталий Калашников, Сергей Дмитровский, Игорь Буренин и ваш покорный слуга. Плюс, конечно же, Сергей Тимофеев, основатель и фронтмен ростовской группы «Пекин Роу-Роу», которого с Гошей роднило то, что оба были художниками на грани гениальности. Но Тима был на взлёте, а ростовский период Гоши – это, увы, угасание. Тем не менее, в Ростове и Гошка, и Дмитровский временами вели довольно активную творческую жизнь. Это был уже самый конец 80-х, многое дозволялось, поэтому были и поэтические вечера, в которых участвовали оба, и официальные публикации. Так, в 89-м году редакция ростовской молодёжной газеты «Комсомолец» выпустила литературный альманах «Прямая речь», в котором были опубликованы некоторые стихи Дмитровского и Буренина, а сам альманах, как художники, оформляли Тимофеев и Буренин. Затем был поэтический сборник «Ростовское время», который подготовил Игорь Бондаревский и ещё один ростовский поэт – Георгий Булатов. В этом сборнике были стихи Сергея Дмитровского и Игоря Буренина. Так что не всё было так печально, как может показаться. Хотя закончилось всё равно печально. Но тут уж ничего не поделаешь.

На фото: Алексей Евтушенко

Ксения Агалли: Хочу выразить огромную благодарность всем причастным к выходу этой книги, и Борису Кутенкову особенно и в частности, – его верный глаз, терпение, истинное подвижничество сделали работу над всем проектом настоящим праздником. Атлантида ушла под воду не навсегда, не все пути туда оборваны, не все порталы поросли ядовитым плющом беспамятства и забвения. И это во многом также заслуга Валерия Шубинского – спасибо за память, понимание, нужные и правильные слова. В целом – спасибо, что книга вышла, она уже никуда не денется. Всегда ведь хочется думать, что слова «...и вечности жерлом пожрётся» – это не о нас и не о том, что нам дорого.


Видео мероприятия можно посмотреть здесь:

2773
Автор статьи: Кутенков Борис.
Поэт, литературный критик, культуртрегер, обозреватель, редактор отдела науки и культуры «Учительской газеты», редактор отдела критики и публицистики журнала «Формаслов».
Пока никто не прокомментировал статью, станьте первым

ОНИ УШЛИ. ОНИ ОСТАЛИСЬ

Мордовина Елена
Соль земли. О поэте Анне Горенко (Карпа) (1972-1999)
Когда едешь на машине из аэропорта Бен-Гурион в Тель-Авив под жгучим летним солнцем, всю дорогу удивляешься, почему в этой безжизненной, на первый взгляд, степи, каменистой пустыне, растут деревья и как миражи возникают созданные людьми островки цивилизации. В знойном воздухе каждая фигура обретает значимость, каждое движение – осмысленно. Quo vadis, человече? – как будто спрашивает тебя эта сухая земля. Кажется, только здесь, в этой суровой израильской земле, в которой каждое весеннее цветение – настоящий праздник, каждое дерево, взращенное человеком – огромный труд, каждое слово – драгоценность, – только здесь может происходить истинная кристаллизация смыслов. Именно сюда сознательно или бессознательно стремилась Анна Карпа, поэтесса, родившаяся в 1972 году в молдавском городе Бендеры.
5199
Геронимус Василий
«Но по ночам он слышал музыку...»: Александр Башлачёв (1960–1988) как поэт-эпоха
Александр Башлачёв (1960–1988) – известный поэт и рок-музыкант. Прожив всего 27 лет, написал в общей сложности сто с небольшим стихов, тем не менее, признан одним из значительных поэтов XX века. В своём исследовании творчества Башлачёва В. Геронимус рассказывает о поэте-романтике, умудрённо-ироничном поэте, о «музыкальном бытии», которое ощущает и воссоздаёт Башлачёв-исполнитель. Автор пытается осмыслить причины столь раннего добровольного ухода поэта из жизни...
4880
Мордовина Елена
«Я выхожу за все пределы...». О поэте Юлии Матониной (1963–1988)
Юлия Матонина родилась в Пятигорске. С ноября 1982 года и до трагической смерти 19 сентября 1988 года жила с семьёй на Соловках. Стихи публиковались в газетах «Северный комсомолец», «Правда Севера», в литературных журналах «Аврора», «Нева», «Север». Уже после гибели поэта в Архангельске в 1989 году вышел сборник её стихотворений, следующий – в 1992-м. В 2014 году увидел свет третий посмертный сборник «Вкус заката», где также опубликованы воспоминания о Юлии Матониной.
4865
Мордовина Елена
Имя звезды, не попавшей в ночную облаву. О поэте Игоре Поглазове (Шнеерсоне) (1966–1980)
В новейшую эпоху моментальных откликов мы немного отвлеклись от того, что действительно составляет сущность поэзии, потеряли из виду то, что текст должен существовать вне времени и пространства. В связи с этим интересна одна история, связанная с ушедшим поэтом Игорем Поглазовым. Жизнь Игоря оборвалась в 1980 году, но только тридцать пять лет спустя, в 2015, на адрес его мамы пришло письмо с соболезнованиями, отправленное Андреем Вознесенским. Чувства матери не изменились со времени ухода сына – и это письмо, опоздав в нашем обыденном времени на тридцать три года, все-таки попало в тот уголок страдающей родительской души, которому предназначалось изначально и над которым время не властно.
3839

Подписывайтесь на наши социальные сети

 

Хотите стать автором Литературного проекта «Pechorin.Net»?

Тогда ознакомьтесь с нашими рубриками или предложите свою, и, возможно, скоро ваша статья появится на портале.

Тексты принимаются по адресу: info@pechorin.net.

Предварительно необходимо согласовать тему статьи по почте.

Вы успешно подписались на новости портала